Выбрать главу

Тот пробежался еще раз-другой по комнате и молча, не глядя в лицо приятелю, полез пальцами в табакерку.

Наступило долгое молчание, прерываемое только аппетитными втягиваниями умиротворяющего зелья двумя пиитическими носами.

— От Пульони… с корнем «мандрагор» и малость с хреном прошлогодним… дюже мозги набекренивает… Прочисти-ка свои Авгиевы конюшни… — ронял Тредьяковский, держа табакерку далеко на отлете. — Чуешь, Петрович мой золотой, аромату сию неземную, сверхъестественную, так сказать?.. Этот от девяти специй таинственных.

Сумароков сосредоточенно морщил лоб, шмыгал носом, всячески смаковал «неземную аромату». Наконец, сказал кротко:

— В крепости как бы изъян… Щекотанье весьма дамское…

— Мандрагор мягчит, но и сие поправимо, — сказал Тредьяковский, доставая вторую, серебряную табакерку. — Ну-ка, а сие как, херувим мой кроткий? Две вещи живут на свете для счастья человека: по плечу халат, да по носу табак. И обе трудно подгоняемы. Ну как, херувимчик?

Сумароков вдумчиво попробовал из другой табакерки. Подергал носом, покрутил головой. Не сдержался, зачихал громогласно, как в трубу. Тредьяковский не отставал, вторил ему тоненько, с легкой икотой. Похоже было, как будто приятели исполняли какую-то сложную музыкальную симфонию на замысловатых, невиданных инструментах. Симфония длилась немалое время, пока оба музыканта не прослезились вконец.

Сумароков заговорил первый, прерывающимся голосом, утирая манжетами слезы:

— Боже… божественно, Кирилыч!.. Умо… умопомрачительно…

Принялся чихать без счета, уже соло. Отчихавшись, спросил:

— Також от Пульони?

— Э, нет! Сие — «сам-трэ». Собственной лаборатории. «Для друзей» прозывается. А друзей у меня токмо двое и есть — ты, херувим, да Миша Ломоносов, ангел.

— Тьфу, тьфу! — заплевался Сумароков, начиная снова метаться по комнате. — Ну, к чему ты сие приплел? Всю благодать испакостил. Не хочу табаку твоего и прах его отрясаю! — Александр Петрович тщательно вычистил свой нос платком. — Не желаю с оным илотом[60] пьяным в одной строке стоять. Вот тебе «сам-трэ» твой… На!.. — Сумароков несколько раз громко высморкался в платок. — Все! Чист теперь.

— Эхе-хе! Друже! Ненадежный ты материал суть. Огнеопасен дюже. От единого слова взрываешься с великою опасностью для окружающих, — мягко и кротко вздохнул Тредьяковский. — А Миша Ломоносов тебя превыше звезды небесной почитает. Под хмельком говорил мне этто[61]. «Человек он, — говорит, — надо правду сказать, дрянь. Скула сварливая, льстец и подлиза. Личность подлая и гнусная», — это про тебя, то есть. «Таких, — говорит, — гнуснецов ежедень на площади публично батогами сечь подобает», — это тебя, то есть.

— Пашквиль! — закричал вне себя Сумароков. — Оба вы пашквилянты записные! Вместях надо мной издеваетесь! Дар мой стихотворный, от бога данный, бездарности убогие, в грязь топчете. Знаю я тебя, Васька-плут! Мягко стелешь — жестко спать. В наперстке меня вам утопить желательно, да не удастся! Сами захлебку получите! — бушевал Сумароков, бегая по комнате и колотя кулаками по каждому попадавшемуся стулу.

Тредьяковский сидел спокойно, с кроткой улыбкой, соболезнующе покачивая головой и начиняя свой носик удивительным «сам-трэ».

— Милай!.. Милай!.. Ведь самой сути дела-то ты и не дослушал. Ругань Мишина к тебе как к человеку относилася. Из завидок евонных. А славословия его, до тебя — поэта касающие, ты и не дослушал. В восторге и обожании он к твоему дару пиитическому пребывает. «Синава» твоего наизусть затвердил. За божницею хранит егземплэр, тобою подаренный. Едва ли не молится на него в минуты умиления. Первым стихотворцем тебя эпохи нашей, талантами выдающимися обильной, из всех почитает. Превыше Корнеля, Расина и Вольтера самого ставит. К Гомеру приравнивать не стесняется. «Гомероидален он суть, Сумароков наш славный», восклицает. Положим, на взгляд мой простецкий, «гомеричен» сказать бы подобало, но сие лишь ошибка грамматическая. «Тамиру и Селима» своих за ублюдков почитает, твои же творения непревзойденными чтит. Учиться у тебя советует. Я и то, говорю, учусь. «Дейдамию» мою, зело нескладную, по чину сумароковскому строить порывался. Да уж коли под париком ералаш, то и на бумаге кочковато выходит. А ты кипишь и клокочешь, как банный котел. Дружбу мою к тебе брательничью под сумление ставишь. Не гоже, Петрович ты мой золотой… Обидно!

— В первый день бог сотворил лесть, а во второй дал ей в душу влезть, — сказал, немного смягчившись, Сумароков.

вернуться

60

Рабом (греч.).

вернуться

61

На днях (старин.).