Александр Генис: То есть вы знаете конечную остановку?
Татьяна Толстая: Да, я чувствую эту конечную остановку, я понимаю, что она есть. Иногда я начинаю писать текст и бросаю его, потому что не чувствую карты: еду открывать Америку и понимаю, что собственно там таких как я…
Александр Генис: Так было и с Колумбом, он тоже ехал открывать Китай, а открыл Америку.
Татьяна Толстая: Ему хотелось корицы и перца. Перца-то и получил.
Александр Генис: Насколько в вашей новой прозе,слился автор - Я - с Вами как Татьяной Толстой?
Татьяна Толстая: Я же не знаю, кто я как Татьяна Толстая. Я думаю, что процесс писания, почему он и приятен пишущему и труден: потому что это и есть самораскрытие, самовыявление. Написав, я что-то о себе больше узнала, чем было в начале.
Александр Генис: Мне очень понятно это. Я стараюсь писать то, чего не знаю, чтобы узнать. Это довольно дикий ответ, но на самом деле понятный, во всяком случае авторам.
Таня, мне всегда слышалось в Вашей манере фольклорные приемы. В новой книге я нашел этому подтверждение. В одном месте Вы, например, пишете: “Дайте мне гусли!”. Так зачем Вам гусли?
Татьяна Толстая: Это такой условный прием. Дело в том, что если человек взял гусли, расчехлил, глаза закрыл и сел исполнять, то с этого момента начинается плохое, хорошее, но искусство. То есть жизнь приподнимается, встает на цыпочки и отрывается от земли с тем, чтобы продолжаться в виде искусства. Потому что искусство, конечно, дышит жизнью, оно есть вся жизнь, только приготовленная, сконцентрированная, сделанная более интересно, у нее отсеялась шелуха. Она, собственно, через искусство может быть понятна и мила любому, а через жизнь, без искусства, нет.
Александр Генис: Это и есть “легкие миры”?
Татьяна Толстая: Конечно, в частности, да.
Александр Генис: Какую роль играет потустороннее в Вашей прозе?
Татьяна Толстая: Я не отличаю, кто жив, а кто умер. Я считаю, что никто не умер, просто его не видно этими глазами, а другими видно, то есть как если бы он из комнаты вышел и не войдет, но он там. Он даже может не шуршать, хотя шуршит. Ты можешь ему говорить туда, и он слышит. Для меня смерти не существует - это связано с особенностью моей биографии. Но действительно я не шучу, не кривляюсь, не притворяюсь, для меня этого нет. Поэтому есть мир здесь осязаемый, ногой топнуть об пол - больно будет, и есть другой мир, где находятся те, кто из этого вышел. Но контакта с ними я не прерываю никоим образом, иногда они даже попадают в этот мир.
Александр Генис: Татьяна, я нашел в новой книге абзац, который можно назвать “Географией легких миров”. Может быть вы поделитесь с нашими слушателями этим фрагментом?
Татьяна Толстая: Одна вера ничуть не хуже другой; к духовности можно лететь верхним путем, а можно ползти нижним; мир по ту сторону завесы, может быть, многослоен и завинчен воронкой; там, может быть, сад, а может быть, кочегарка, а может быть, лес с огоньками, а может быть, взбитое белое облако, а может быть, свет невечерний, а может быть, пустота и ветер, а может быть, дом с множеством комнат и эшеровских лестниц, а как по мне, так там обязательно должна быть старая дача, и на столе свеча, и за столом все собрались, и никто, оказывается, не умер.
Александр Генис: Готовясь к нашей беседе, я зарекся спрашивать о текущих событиях, но они все равно стоят у дверей и требует своего куска мяса.
Как Вы относитесь к тому, чем становится Россия?
Татьяна Толстая: Вместо того, чтобы ответить на вопрос напрямую, я прочту текст, которым кончается книга, он завершающий, он идет после всех трех разделов и интервью. Текст называется “Волчок”.
Когда моя мама была маленькая, у нее был волчок (юла), толстенький такой, металлический, серебристого цвета. Он у меня и сейчас лежит на полочке.
Только он не вертится и не поет: мамины родители, внезапно осознав, что волчок напевает мелодию "Боже, царя храни", нарочно сломали его. От греха подальше. Год, наверно, был 1919? 1920? Стерженек выломали, а сам волчок, невероятно плотный, добротный, купленный в 1914 году для маминого старшего братика, а сработанный и того раньше, – сам волчок не сломаешь.