Выбрать главу

И весь этот неутихающий вихрь проблем, все страстные всплески, взрывы, разрывы и просветления - всё это проносится через душу главного героя, прожившего 47 лет как будто без угнетённости и сомнений, - и вдруг всё вскрылось внезапно и затрясло его в двухнедельном кризисе жизни, о чём и роман.

Каким герой был? Как только ныне он разглядел, "его собственная жизнь была ему чужой, неестественной, в ней он не столько жил, сколько задыхался", "своими руками десятки лет сооружал для себя ад", и только теперь испытал "мучительное ощущение своей неправоты и вины", но и теперь "цепляется за то, что только погубить может" и "сам тащит себя в безнадёжность и пустоту". "Никогда не было в его арсенале самоотверженности и самоотречения, напряжённость всех душевных сил была направлена лишь на самоутверждение", "что ты вообще знал про кого-то, кроме самого себя?". В эти же кризисные ошеломительные дни распахнулись в нём самоосознание и раскаяние: "липкая пакость в нём", "сколько ещё сидит во мне этой пакости", "он давно, казалось ему, потерял человеческий облик, одна слизь оставалась", "какая во мне сидит пошлая литература, но однако же литература, а больше нет ничего"; теперь он "перестал верить своему пониманию людей", всегда, оказывается, самому поверхностному, - однако может быть и сейчас, "внутренне ничуть не изменившись, лицемерил и оглушал самого себя". Даже и сквозное раскаяние не приносит ему душевного избавления... В настигшем Льва Ильича кризисном вихре (заплакал, войдя в церковь "в переулочке, сбегающем вниз", этот переулок повторится умильно не раз, по Достоевскому же, и тут же - в пьянку эмигрантских проводов) - "всё поднятое из глубины сознания ворочалось в нём и требовало выхода", "его бросало неделю от порога к порогу", "что ни ночь - на разных кроватях", "по чужим постелям" (для свободы сюжета он служит в редакции, где может хоть бывать, хоть не бывать, - тоже не исключение среди тысяч столичных образованцев) и даже ночь на грязном вокзальном полу (чтоб довести унижение до конца). Яркая сцена - сон сотрясает его, и, в том же принятом жанре: "снова сорвался, что-то в нём ухнуло и оборвалось", "хохот, знакомый визг нарастал в нём", "труба зазвенела в ушах, кони зацокали копытами", "его опять начинало трясти", "знал, добром это сегодня не кончится", его "подталкивали к яме, куда его несло", и "он поразился даже, какое это наслаждение - губить себя, гробить"; "он не просто катился с горы, ему мало было этой всё увеличивающейся скорости - не катился, сам бежал сломя голову, повинуясь дразнящему сладкому ужасу". "Только эта боль и давала ему какую-то надежду и радость: захлестнувшее ему горло чувство вины". А ведь "и беда его, и его слабость, и его победа - невероятная ему самому полнота его теперешней жизни - всё это было за чужой счёт", он "в своём слепом эгоизме полагал, что может брать бесконечно", "от него ничего не требовали, только давали", так что даже "от щедрости других он устал" - да и потому, что "всё опять решалось без него и за него". Ответно вот и он "готов отдать всё, что у него есть, ничего не прося взамен", "жалость, захлестнувшая его, была превыше сокрушавшей его страсти", "эгоистическая жажда излить на кого-то нежность".

И вот этот Лёва, из благополучной когда-то коммунистической семьи, теперь, на пороге своего 50-летия, делает первые шаги веры. Нет, не первые, видно, что за предыдущие годы он уже много-много читал и думал. А вот, на пьянке эмигрантского прощания порвав (надорвав) с женой, он, попавши наудачу в квартиру священника, сразу тут же, мгновенным решением, впопыхах (священник собирался уезжать) - крестится у него. Раздевается, при трёх едва знакомых женщинах становится "в длинных чёрных трусах" в таз - "и такая пронзительная печаль и умиление его сотрясли", "увидел перед собой крест - как в росе, огнём сверкающий" и услышал напутствие священника: "Радуйтесь испытаниям, какие вам предстоят, убегать от них то же, что убегать от самого спасения". Так он "со своим прошлым прощался"? Но уже через два часа, в этой же комнате, без хозяев, пьёт коньяк с дорожной знакомой и кидается с ней в постель. И "ощутил сладость в этом бесстыдном грехе", "летел, погибал и погибели радовался, в нём отчаянность застонала", "заглушить в себе ужас перед самим собой и той бездной". А позже, вспоминая весь сюжет, усумнился: да не чёрт ли "меня привёл к крещению?".

Но нет. Черезо всю долготу романа наш герой - в напряжённом поиске истинной веры, настойчиво и мучительно пробивается к смыслам христианской истины: "Когда человек живёт с верой, у него совсем иное отношение к жизни, как бы другое зрение, ему постоянно открывается чудесное, в каждой мелочи, мимо которой люди проходят, не замечают". А вразброс по всей книге, автор не раз даёт нам, устами или мыслями Льва Ильича, весьма значительные дозы христианской проповеди и размышлений о христианстве, а также об иудействе (очень яркие этюды о членах синедриона после осуждения Христа, затем об апостоле Павле). Нет никаких сомнений в горячей вере самого автора и в жажде увлечь интеллигентных читателей. (После исповеди: "И тогда он почувствовал Его присутствие: как ветер пронёсся по храму - что стоили все его сомнения, рассуждения, претензии, весь этот жалкий суетливый бунт перед бьющим прямо ему в лицо снопом света. Да, это был суд". Или: брошенный храм - "какой он живой всё равно, сколько чувствовалось в нём мощи, смысла, и сегодня не разгаданного".)

Увы, в словесном изложении христианской проповеди автор частенько пускается в перетяжелённое богословствование, ему отказывает чувство современности и языковой меры. Чрезмерный заряд религиозного напора уже перестаёт действовать на сегодняшнего читателя, такой дозы нельзя выдержать в художественном произведении. (Есть и простые пересказы из иудейской и евангельской истории, для незнающих; вдруг - на целую страницу цитата из Евангелия и расколыханность чувств Льва Ильича до рыданий.) Или, порой, умиление - уже на пороге сусальности. (Все эти запороговые крайности - от душевного авторского порыва: поделиться, поделиться с несведущими и неведающими.) А вдруг - "покаятельная структура" Льва Ильича проявляется и в его юной дочери, малоправдоподобно. Правда, Светов не забывает и уравновесить. Вот ещё один персонаж (язвительный, да, кажется, на пороге с чёртом) высмеивает: "Я уж нагляделся на этих христиан из инкубатора, от засмердевшего либерализма шатнувшихся в церковь", "беда с вами, неофитами, прибежавшими из гуманизма ко Христу", "откуда такая ортодоксальность?". Теперь мода - ездить "на север, как раньше на юг, иконы тащат, по комнатам развесят, а под ними водку жрут да на гитаре бацают". (Неофит неофитом, но Лев Ильич на множество духовных вопросов имеет готовые, уже сформулированные ответы, хотя бы о прошлых российских веках, о старообрядчестве, и произносит их целыми монологами. При этом непрерывно винится, раскаивается, но и занят тем, как бы пообширней высказаться.) Приводятся и трезвые суждения о понижении православной веры в нынешнем народе, о личной недостойности многих священников, кладущих пятна на Церковь; и о вине Церкви, "во что Россия обратилась в последние полвека". И вперемежку с тем автор не смущается внушать нам отнюдь не стандартными и весьма эмоциональными словами - моральный императив поведения: зри и чувствуй тяжесть своих грехов (и надо сказать, что образованской публике, гроздьями, гроздьями проплывающей перед нами, этот императив никак бы не повредил). Однако цепь всё повторных и повторных ("семижды семьдесят") моральных испытаний героя, и нравственные диалоги с ходами-поддавками - уже сильный перебор, да и завершается заливающей проповедью священника, не слишком-то и значительной. Сильней действует раскаяние редакционной старухи-сторожихи, что донесла на Льва Ильича - из христианского же рвения.