Новые представления об искусстве, новую эстетику живописи наиболее полно сформулировал в своем трактате друг и сподвижник крупнейшего представителя новой манеры иконописания Симона Ушакова Иосиф Владимиров. Прежде, чем перейти к анализу этого интереснейшего памятника русской искусствоведческой и эстетической мысли второй половины XVII в., напомним, что сам Иосиф в своем художественном творчестве не дошел до иллюзионизма ушаковских «Спасов нерукотворных», а остановился где–то на полпути между ними и традиционной иконописью XVI в. Таким образом, и на практике, и, как мы увидим, в теории он был типичным представителем своего (переходного) века, уходящего от средневековых традиций, но еще не порвавшего с ними полностью и не воспринимающего новое как полное отрицание старого.
Сторонники новой живописи, ориентированной на «документальное» воспроизведение видимых форм и реально происходивших событий, критикуют условно–символическую манеру иконописания своих предшественников — иконописцев классического периода древнерусской живописи, поддержанную Московским собором 1667 г.[152]. Однако новым живописцам наруку было стремление Собора отказать религиозному искусству в использовании символико–аллегорических изображений (ориентирующихся на видения пророков и библейские притчи) и утвердить «реалистический» подход к иконописи: изображать только то, что и как существовало в священной истории в конкретных материальных (плотских) формах. В постановлениях Собора содержится запрет на изображение Бога Отца (Саваофа) в человеческом облике («в нелепых и неприличных видениях»), ибо его никто и никогда не видел во плоти. На этом же основании Собор запрещает писать и «новозаветную Троицу»: «Господа Саваофа [сиречь Отца] брадою седа, и единароднаго Сына во чреве его, писати на иконах и голубь между ними, зело не лепо, и не прилично есть», так как Отец не имеет плоти «и Сын не во плоти родися от Отца прежде веком»[153].
Эта же установка на «исторический реализм» в иконописи отстаивается в конечном счете и в трактате по иконописанию известного церковного писателя XVII в. келаря Чудова монастыря Евфимия. Приведя вкратце основные положения об иконах Иоанна Дамаскина, Дионисия Ареопагита, Кирилла Александрийского, постановления VII Вселенского собора и даже мысли Иосифа Волоцкого, он приходит к выводу, что неописуемого и безымянного «по существу» Бога, чтобы нам не остаться в полном неведении о Нем, «тако и безъобразнаго суща образы, яко видеша пророцы, не по существу, но по схождению, чертаем и иконствуем»[154], то есть можно изображать только в том виде, в каком Он являлся в видениях пророкам, и об этом есть их свидетельства. Так, Евфимий считает возможным писать образ Бога Отца в виде убеленного сединой старца — согласно пророчествам Даниила и других пророков, но возражает против символикоаллегорических изображений, визуализирующих словесные аллегории, «притчи», метафоры.
Хотя в священных текстах Христос зовется и игуменом, и пастырем, и царем царей, находятся такие, кто «восхощут иконописателе писати Христа иереа, в фелоне и епитрахили и прочих, или по подобию игумена, монаха, и что будет сего нелепотнее»[155]. В подобном виде Иисус никому не являлся, поэтому и «нелепо» его так писать на иконах. Короче, все лица священной истории, включая и Иисуса Христа, необходимо изображать в том виде и одеждах, в каком они реально действовали в мире, согласно соответствующим свидетельствам. Евфимий не одобряет, например, представление Христа в образе Еммануила, и признает только Его изображения Младенцем на руках у Матери и двенадцатилетним отроком, беседующим с учителями в храме, ибо только об этих событиях из детской жизни Иисуса имеются свидетельства в Евангелии. Это относится и ко всем остальным иконным образам. «И яко в мире сем жиша и от человек видешася, тако и образы их подобает писати»[156].
К концу XVII в. тенденция «документально–исторического» понимания живописи укрепляется настолько сильно, что на ее основе предпринимаются попытки оправдать и те символические элементы иконописи, против которых выступил Московский собор 1667 г., но от которых никак не желала отступать художественная практика. Димитрий Ростовский в «Поучении о поклонении иконам святым», излагая многие традиционные идеи иконопочитания, дает, в частности, новое определение иконы и разъяснение «историчности» ряда символических элементов, которые были приемлемы для всех сторонников новой живописи. «Образ, или икона, — писал он, — есть изображение и подобие вещи истинныя, которая вещь либо есть, либо была, либо будет». Димитрий дает трактовку миметического изображения, близкую к аристотелевскому определению подражательного искусства, но акцент у него сделан на реалистическом характере изображения. В этом плане он объясняет и некоторые особенности древнерусской иконографии. «Троица» в виде трех ангелов изображается так потому, что три ангела, по мнению митрополита, явились Аврааму у дуба Мамврийского; Бога Отца в образе старца видели пророки Даниил и Исаия, а Святого Духа изображают в виде голубя, «ибо в самой истине было, когда явися Дух Святый в виде голубином». И все остальные иконы, подчеркивает Димитрий[157], являются «изображением и подобием истинных вещей» и этим отличаются от идолов[158].
153
Деяния Московских соборов 1666 и 1667 годов. Книга соборных деяний 1667 года. М., 1893. Л. 22 и об.
154
Цит. по изд.: Философия русского религиозного искусства XVI—XX вв. Антология / Сост., ред. Н.К. Гаврюшина. М., 1993. С. 50.
157
Димитрий (1651—1709) — митрополит Ростовский и Ярославский, писатель и проповедник. В1662 г. отдан учиться в Киево–Могилянскую академию. В восемнадцатилетнем возрасте принял монашество в киевском Кирилловском монастыре. В1684 г. принимает в Киево–Печерской лавре послушание — составление новой редакции Четий–Миней (свода церковной литературы для чтения на каждый день года), прославивших его имя. Основная деятельность на Украине — проповедничество и составление на протяжении около двадцати лет Четий–Миней, законченных лишь в 1705 г. в Ростове. В феврале 1701 г. приезжает в Москву. Известно пятнадцать проповедей, сказанных в период пребывания в Москве. В январе 1702 г. назначается митрополитом Ростовским и Ярославским; начинается последний, но, пожалуй, самый значительный период деятельности. Просвещая духовенство и паству, произносил проповеди, составлял послания, но самое главное — открыл школу для священнослужителей. Туда принимались не только дети духовенства, но и лица других сословий; всего за время существования школы в ней получили образование двести человек. По праздникам и в дни именин учителей ученики произносили речи в стихах и прозе, разыгрывали театральные пьесы или диалоги. Пьесы писал сам Димитрий, и ряд их дошел до нас в списках. В связи с переездом в Россию изменился взгляд Димитрия на задачи и цели его главного труда. Уже в Москве, а затем и в Ростове им уделяется всё больше внимания памятникам русской агиографии, помимо великорусских житий в Минеи попадают некоторые повести и рассказы местного, ростовского, происхождения. Работа над Четьями–Минеями ведется до конца жизни. Видное место в литературном наследии Димитрия ростовского периода занимает «Келейный летописец». Мысль о его создании возникла еще на Украине, но непосредственно к труду над ним святитель приступил лишь в Ростове. «Келейный летописец» — первая замена русского «Хронографа» — опирался на обстоятельное изучение и самой Библии, и писаний Отцов Церкви, и сочинений европейских хронистов, и новейших церковных писателей. Работа над «Келейным летописцем» закончена не была — повествование обрывается 3600 годом от сотворения мира — возникла острая необходимость написания знаменитого в последующем сочинения о расколе — «Розыск о брынской вере». Изд.: Сочинения святого Димитрия, митрополита Ростовского. Ч. 1—5. Киев, 1895–1905.