— Каркаешь, как ворона! Нет, чтобы успокоить, — она масла в огонь подливает.
— Опасность тебе указываю — тоже не пустяк. Нельзя с волками играть вслепую. Филимон директором станет, а за ним Три Сергея пойдут. Им всё равно, какому Богу молиться, они там, где сила. А он, Филимон, такую силу возьмёт! Вспомнишь меня.
— Ну вот… Нагнала страху!
Отвернулся к стене Зяблик, съёжился. Дарья ликовала. Она нанесла первый удар, и он пришёлся по цели. Филимон, Галкин, Три Сергея… Люди молодые, независимые. Бисер ни перед кем не мечут, цену себе знают. Многих таких гордецов раскидал за десять лет пребывания в институте Зяблик — по одному щёлкал, как орешки, но эти… Филимон костью в горле застрял. Ну как завтра найдёт проклятую зависимость!
Думала о Галкине и Дарья. На днях к ним на этаж заходила, видеть хотела, — приглянулся он ей на даче, — но встретила Филимонова. На краешке стола в коридоре пристроился, по клавишам компьютера стучал. Встал навстречу, оробел. Странный он — стеснительный. И неженатый. Из Трёх Сергеев ей Сергеев-Булаховский нравится. Высокий, молодой, копна чёрных волос на затылок откинута. Но слишком горд. И на всех свысока смотрит, даже на неё, на Дарью.
Пыталась она, — и Зяблик пытался, — в дела его лаборатории вмешиваться, но академик сказал: «Трёх Сергеев оставьте. На космос работают. Ни денег, ни людей для них не жалеют». Зло сказал, по носу обоим щёлкнул. И за всё другое раздражение выместил. И хотел бы строже прикрикнуть, да сил не было. Схватился за сердце, долго сидел в кресле. А когда Дарья валокордин ему накапала, отстранил стаканчик, сказал: «Не помогают капли, нитроглицерин в таблетках принеси». И другой раз жёстких разговоров не заводил. Сверкнёт зло глазами, сникнет. Пусть всё плывёт по течению!
Иногда с Дарьей, в минуты откровений, разговор заводил: уйти бы мне, молодому уступить. Дарья вскидывалась: как же! Да кто это в наше время должность бросает! Хотела бы я посмотреть, как тебя обслуживать будут: продукты к празднику, врачей, медсестёр для ночных дежурств. Да ты, видно, с ума спятил!
Дарья, умевшая быть нежной и предупредительной в обычной жизни, становилась зверем, когда речь заходила о её кровных интересах.
— Книги печатают, в почётные члены избирают, подарки и адреса со всего света валятся! — ты, видно, решил, так всегда будет.
Буранов сникал под градом упрёков и предостережений; он мудрым, многоопытным умом понимал справедливость этих циничных откровений. В такие минуты в горестных размышлениях шёл дальше: представлял, как его, больного, никому не нужного старика, бросит тогда и Дарья, покинет Зяблик, не будет звонков из института, из академии, из министерства, из райкома, не подкатит утром чёрная, со сдвоенными фарами «Волга» — жизнь для него прекратится раньше, чем наступит естественная смерть. От мысли такой Буранов слышал за спиной мертвящий холодок, стучал по столу или по ручкам кресел, звал Дарью. И был с ней ласков, гладил её круглые, бархатно-тёплые руки, нежно-нежно смотрел в глаза; женщина слышала тревогу потухающего сердца, ласково говорила: «Ничего, всё обойдётся».
Зяблик знал и обо всём этом; всё знал, ему нужно было всё знать, — в знании тайного духовного мира академика, в понимании смысла его поступков была сила Зяблика. Он десять лет назад пришёл в институт из Московской филармонии — был там разъездным администратором, возил по стране бригаду артистов во главе с Анатолием Исаенко — и за десять лет защитил кандидатскую диссертацию, стал доктором наук, проскакал немыслимый для других путь от референта директора до его первого заместителя. Он для того и с Дарьей сблизился.
И сейчас, когда он забрал почти всю власть над институтом, мог бы отшвырнуть Дарью, как надоевшую вещь, но нет, она ещё в силе — может ударить, зашибить больно; нет, нет, он должен улыбаться, расточать любезности, — может быть, именно теперь, как никогда раньше, ему нужна бдительность и осторожность. Академик Буранов стар, он редко бывает в институте, но он общепризнанный авторитет — и в науке, и во всех государственных сферах. Академик особенно нужен теперь, когда в государстве сломался привычный строй жизни, когда ветры перемен, достигающие порой силы шторма, свистят во всех углах, врываются в самые глухие и тёмные закоулки, когда трещат и вот-вот рухнут тысячные коллективы министерских контор, полетят в тартарары судьбы научных центров, устоявшихся научных школ и программ. И в этой-то тревожной, смертельно опасной для института обстановке жизнь выдвигает Зяблика на первый план. Тут мало одних благих намерений, нужна дьявольски изворотливая натура. Вспомнил из «Фауста»: