— Она вертится, — подтвердил Зенон.
— ...если она вертится, мне на это наплевать сегодня, когда я по ней хожу, и уж тем более — когда меня в нее зароют. Что до веры в Бога, я уверую в то, что решит Собор, если только он вообще что-нибудь решит, точно так же, как вечером буду есть то, что состряпает трактирщик. Я принимаю Бога и времена такими, какими они мне достались, хотя предпочел бы жить в эпоху, когда поклонялись Венере, и даже не хотел бы лишить себя права на смертном одре, если мне подскажет сердце, обратиться к нашему спасителю Христу.
— Ты похож на человека, который готов поверить, что где-то за стеной есть стол и две скамьи, потому лишь, что ему все едино.
— Брат Зенон, — сказал капитан, — я вижу, что ты худ, изнурен и одет в обноски, которыми погнушался бы даже мой слуга. Стоило ли усердствовать двадцать лет, чтобы прийти к сомнению, которое и само собой произрастает в каждой здравомыслящей голове?
— Бесспорно, стоило, — ответил Зенон. — Твои сомнения, как и твоя вера, — это пузырьки воздуха на поверхности, но истина, которая оседает в нас, подобно крупицам соли в реторте во время рискованной дистилляции, не поддается объяснению, не укладывается в форму, она то ли слишком горяча, то ли слишком холодна для человеческих уст, слишком неуловима для писаного слова и драгоценнее его.
— Драгоценнее священного слова?
— Да, — ответил Зенон.
Он невольно понизил голос — в эту минуту в дверь постучал нищенствующий монах, который удалился, получив несколько грошей от капитанских щедрот. Анри-Максимилиан подсел поближе к огню. Он тоже перешел на шепот.
— Расскажи мне лучше о своих странствиях, — попросил он.
— К чему? — удивился философ. — Я не стану рассказывать тебе о тайнах Востока — никаких тайн нет, а ты не из тех, кого может позабавить описание гарема турецкого паши. Я быстро понял, что разница в климате, о которой так любят говорить, мало значит в сравнении с тем непреложным фактом, что у человека, где бы он ни жил, есть, две ноги и две руки, половые органы, живот, рот и два глаза. Мне приписывают путешествия, которых я не совершал, иные я приписал себе сам, пустившись на эту уловку, чтобы без помех жить там, где меня не ищут. Когда думали, что я нахожусь в Азии, я уже преспокойно ставил опыты в Пон-Сент-Эспри в Лангедоке. Однако все по порядку: вскоре после моего приезда в Леон моего приора изгнали из аббатства его же собственные монахи, обвинив в приверженности к иудаизму. Голова старика и в самом деле была напичкана странными формулами, почерпнутыми из «Зогара», насчет соответствий между металлами и небесными светилами. В Льевене я научился презирать аллегории, увлекшись опытами, которые свидетельствуют о действительности, благодаря чему впоследствии можно исходить из действительности опытов, как если бы это были факты. Но в каждом безумце есть крупица мудрости. Колдуя над своими ретортами, мой приор открыл несколько целебных средств, в тайну которых посвятил и меня. Университет в Монпелье почти ничего не прибавил к моим знаниям; тамошние ученые мужи возвели Галена в ранг божества, в жертву которому приносят природу; когда я задумал оспорить некоторые его утверждения — цирюльник Ян Мейерс знал уже, что они опираются на анатомию обезьяны, а не человека, — мои ученые собратья предпочли скорее поверить, будто наш позвоночник изменился со времени Рождества Христова, чем обвинить своего оракула в поверхностных выводах или в ошибке.
Но были там и смелые умы... Нам не хватало трупов — от предрассудков толпы деваться некуда. У некоего доктора Ронделе, кругленького и смешного, как само его имя[9], умер от скарлатины двадцатидвухлетний сын — студент, с которым я вместе собирал травы в Гро-дю-Руа. На другой день в комнате, насквозь пропахшей уксусом, где мы препарировали труп, который не был уже ни сыном, ни другом, а прекрасным экземпляром машины, которая зовется человеком, я в первый раз почувствовал, что механика, с одной стороны, и Великое Деяние — с другой, просто переносят на изучение мира те истины, какие преподает нам наше тело, повторяющее собой устроение всего сущего. Целой жизни не хватит, чтобы поверить один другим два мира — тот, в котором мы существуем, и тот, какой мы собою являем. Легкие — это опахало, раздувающее огонь, фаллос — метательное орудие, кровь, струящаяся в излучинах тела, подобна воде в оросительных канавках в каком-нибудь восточном саду, сердце — смотря по тому, какой теории придерживаться, — либо насос, либо костер, а мозг — перегонный куб, в котором душа очищается от примесей...