— Да хранит ее Бог, — отозвался безбожник. — Но если я и прибегну когда-нибудь к яду, то только для собственной надобности, а не ради королевы.
Он, однако, поселился у Руджери, краснобайство которого его развлекало. С тех пор как первый его издатель, Этьен Доле, был удушен и сожжен за свои пагубные воззрения, Зенон не печатался во Франции. Тем более рачительно следил он за тем, как в типографии на улице Сен-Жак набирается его книга, то исправляя какое-нибудь слово, то уточняя стоящее за ним понятие, то проясняя смысл, а иногда, наоборот, с сожалением затемняя его. Однажды вечером, когда он, по обыкновению в одиночестве, ужинал в доме Руджери, который был занят в Лувре, к нему прибежал перепуганный мэтр Ланжелье, нынешний его издатель, чтобы сообщить, что Сорбонна приговорила схватить его «Протеории» и сжечь их рукой палача. Книгопродавец оплакивал гибель своего товара, на котором еще не высохли чернила. Впрочем, оставалась последняя надежда спасти труд, посвятив его королеве-матери. Ночь напролет Зенон писал, зачеркивал, снова писал и снова зачеркивал. На рассвете он встал со стула, потянулся, зевнул и бросил в огонь измаранные листки и перо.
Ему не составило труда собрать свою одежду и медицинские инструменты — остальной свой скарб он предусмотрительно спрятал на чердаке постоялого двора в Санлисе. Руджери храпел в комнате наверху в объятиях какой-то девицы. Зенон сунул ему под дверь записку, в которой сообщал, что едет в Прованс. На самом деле он решил возвратиться в Брюгге и там затеряться.
В тесной прихожей на стене висела привезенная из Италии диковинка — флорентийское зеркало в черепаховой раме, составленное из двух десятков маленьких выпуклых зеркал, похожих на шестиугольные ячейки пчелиных сот и обрамленных каждое, в свою очередь, узкой оправой, бывшей когда-то панцирем живого существа. В сером свете парижского утра Зенон посмотрелся в зеркало. И увидел два десятка сплюснутых и уменьшенных по законам оптики изображений человека в меховой шапке, с болезненно-желтым цветом лица и блестящими глазами, которые и сами были зеркалом. Этот беглец, замкнутый в своем мирке и отделенный от себе подобных, которые тоже готовились к бегству в параллельных мирках, напомнил ему гипотезу грека Демокрита, и он представил себе бесчисленное множество одинаковых миров, где живет и умирает целая вереница пленников-философов. Эта фантастическая мысль вызвала у него горькую улыбку. Двадцать маленьких зеркальных отражений также улыбнулись, каждое — самому себе. Потом все они отвернулись в сторону и зашагали к двери.
Часть вторая
ОСЕДЛАЯ ЖИЗНЬ
Obscumm per obscurius Ignotum per ignotius.
ВОЗВРАЩЕНИЕ В БРЮГГЕ
В Санлисе ему предложил место в своем экипаже приор францисканского монастыря миноритов в Брюгге, который возвращался домой из Парижа, где присутствовал на собрании орденского капитула. Приор этот оказался человеком более образованным, нежели можно было предположить по его сутане, полным интереса к людям и к окружающему миру и не лишенным к тому же известного житейского опыта; путешественники вели между собой непринужденный разговор, пока лошади, борясь с пронзительным ветром, плелись по пикардийским равнинам. Зенон утаил от попутчика только свое настоящее имя и то, что книга его подверглась гонениям; впрочем, приор был настолько проницателен, что, быть может, догадывался в отношении доктора Себастьяна Теуса о большем, чем полагал учтивым выказать. При проезде через Турне их задержала наводнившая улицы толпа; в ответ на расспросы им объяснили, что жители спешат на главную площадь города, чтобы увидеть, как будут вешать уличенного в кальвинизме портного по имени Адриан. Жена его также оказалась виновной, но, поскольку особе женского пола непристойно болтаться в воздухе, задевая юбками головы прохожих, постановили, согласно обычаю, заживо зарыть ее в землю. Зверская эта бессмыслица ужаснула Зенона, который, впрочем, затаил свои чувства под маской бесстрастия, ибо взял себе за правило никогда не высказывать мнения о том, что касается распрей между требником и Библией. Приор, изъявив должное отвращение к ереси, счел, однако, казнь чересчур жестокой, и это осторожное замечание вызвало в душе Зенона прилив едва ли не восторженной симпатии к его спутнику, как бывает всегда, когда крупицу терпимости обнаруживает человек, от которого по его положению или званию трудно этого ждать.
Карета снова покатила по равнине, приор заговорил о другом, а Зенону все еще казалось, что он сам задыхается под грузом засыпавшей его земли. И вдруг он сообразил, что прошло уже четверть часа и женщина, страданиями которой он терзался, сама их больше не испытывает.