Выбрать главу

— Потому, что мне хочется дать ей еще немного времени.

Потому, что я хочу знать, чего стоит ее любовь. А насилия она бы мне сейчас не простила.

Немного поворчав, Прам уехал.

Несколько дней спустя герцогиня Мария послала Селонже в Дижон, и он так и не смог получить столь важные для него известия.

— Вы не читаете? — удивился монах.

Филипп обернулся к нему. Его нерешительность была нелепа, и он хорошо это знал. А причина заключалась в том, что он боялся прочесть там жестокие для себя слова. Конечно, Матье не был летописцем, а уж пером владел и вовсе как нерадивый ученик. На него нельзя было положиться в тех случаях, когда требовалось смягчить или приукрасить витиеватой речью жестокий смысл поступков или слов.

Собравшись с силами, Филипп развернул наконец записку.

В ней было всего несколько строк: «У нее все хорошо. Об аннулировании брака уже не может быть и речи, так как она к сентябрю ждет ребенка… Прости, что я так поздно приехал. Я — твой верный друг и страшно хотел бы тебе помочь… Я очень несчастен…»

На глазах у Филиппа навернулись слезы, которые он даже не пытался скрыть. Коль скоро он обнажил перед этим монашком всю свою душу, то не все ли равно теперь, если тот увидит, как он плачет. Заметив в его глазах недоумение, он протянул ему записку.

— Прочтите, брат мой! Вы поймете, почему я плачу… Это от радости. Господь по доброте своей посылает мне сына, так что я не уйду бесследно из этого мира.

— Я помолюсь об этом, но поспешите получить отпущение грехов и облатку, так как уже поздно и я слышу шум.

— Еще одно слово. Вы, без сомнения, снова увидите Матье.

Передайте ему, что я запрещаю ему рассказывать моей жене о той участи, которая меня постигла. По крайней мере, до тех пор, пока она не разрешится. Ее скорбь — а я надеюсь, что она все-таки будет скорбеть обо мне, — может повредить ребенку.

— Не беспокойтесь! Я передам ему это. А теперь преклоните колени, чтобы я мог благословить вас именем господа всемогущего.

Час настал. Едва осужденный коснулся губами распятья, как дверь отворилась и вошел тюремщик, а вместе с ним — цирюльник. В свое время после вынесения приговора Селонже попросил, чтобы ему позволили побриться и привести себя в порядок, прежде чем он взойдет на эшафот. В свой последний день ему хотелось выглядеть подобающим его положению образом. Вся процедура заняла немного времени. Цирюльник оказался опытным и быстрым на руку. Он был настолько любезен, что даже тщательно почистил запылившуюся одежду узника.

— Мне нечем расплатиться с тобой, — сказал Селонже, когда все было готово. — Мне не оставили ни гроша.

— Не тревожьтесь, мессир. Мне уже заплатили… а если бы и нет, то неважно. Я горжусь тем, что смог оказать вам эту услугу.

— Так, значит, ты меня знаешь?

— Не совсем. Моя мать родом из Селонже. Очень жаль, что вы покидаете этот мир, не оставив после себя наследника.

Филипп улыбнулся и дружески потрепал по плечу этого нежданного друга.

— Я полагаю, что господь позаботился об этом. Если ты хочешь сделать еще одно доброе дело, попроси его, чтобы моя обожаемая супруга, которая, увы, находится далеко отсюда и сейчас в положении, подарила бы мне сына. Имея такую мать, как она, я уверен, он будет с честью носить наше имя.

Филипп был готов. Цирюльник вытер навернувшиеся на глаза слезы и уступил место солдатам, которые уже ожидали в дверях. Старый тюремщик вынул из связки ключ и освободил узника от сковывавших его цепей, заменив их сразу веревкой, так что Филипп, не успевший даже размять онемевшие пальцы, вновь оказался со связанными за спиной руками. Он возмутился:

— Неужели даже перед смертью мне надо было связывать руки?

— Таков приказ, — ответил сержант, командовавший отрядом стрелков. — А теперь пойдемте, пора!

Бросив прощальный взгляд на свою тюрьму, которую он ненавидел, но которая тем не менее стала ему дорога как память о Мари де Бревай, чей светлый образ, казалось, все еще витал там, осужденный переступил порог низенькой дверцы и, сопровождаемый своим духовником, который, склонив голову, не переставал молиться, занял свое место среди дожидавшихся его солдат, поднялся вместе с ними по лестнице, каменные ступеньки которой стерлись и ввалились посередине от бесчисленного множества ступавших по ним ног, и наконец вышел на улицу, где его поджидала старая, с расползшимися досками повозка, возможно, та самая, на которой двадцать с лишним лет тому назад отвезли на казнь брата И сестру де Бревай.

Однако, завидев ее, Филипп снова облегченно вздохнул.

Самым страшным унижением для него было бы публичное поругание, когда приговоренного закидывают грязью и отбросами, как это принято в Дижоне. Поскольку такая участь ему не грозила, он почувствовал себя намного лучше. Филипп вспомнил, что не доел свой хлеб, но не испытал при этом никакого сожаления: он был бодр и, милостью божьей, полностью владел собой.

Он поднял глаза к ярко-голубому небу, которое еще не успело побледнеть от жаркого летнего солнца.

День этот, победно сиявший утренней свежестью, обещал быть превосходным. В эту пору хорошо было бы пройтись по лугу, расположиться возле реки с рыболовными снастями и кувшинчиком прохладного вина, опущенным в проточную воду; а еще лучше, усевшись в тени старого дуба, читать стихи или просто, вдыхая аромат роз, держать за руку даму своего сердца. Это пора счастья, ощущения радости жизни, наконец, это…

Пока повозка, сотрясаясь, медленно двигалась по ухабистым улицам, на церковных колокольнях один за другим начинали звонить колокола. Этот похоронный звон не прекращался с того самого момента, как жизнь его начала клониться к закату, и Филипп предпочитал смотреть на макушки деревьев, где весело щебетали птицы, и на небо, которое в это утро, казалось, только для него возносило хвалу господу.

На самом деле земля была вовсе не так прекрасна, и он предпочитал забыть о ней. Она гудела от насмешек и брани, исторгаемой толпой зевак. Этот народ был непостижим. Прежде, казалось, он был предан своей наследной принцессе, а теперь с гиканьем и посвистом провожал человека, который хотел ему помочь сохранить ей верность.