Но тогда, с того дня, когда она впервые появилась передо мной в дыму и пламени, я хотел, чтобы моей первой утренней картиной всегда было ее лицо. Сквозь мою фонтанеллу я ощущал свет зари и спустя несколько минут, когда к свету присоединялось первое теплое прикосновение солнца, вскакивал с постели и, не открывая глаз, одевался, застегивал сандалии и на ощупь шел за коровник по малой нужде. В отличие от Апупы и его очередного пса, я ходил туда не для того, чтобы обозначить границы наших владений, а из-за мамы, которая сразу заметила мою новую привычку и немедленно запретила мне пользоваться туалетом в доме.
— Ты зальешь мне весь пол! — сердилась она. — Что это за манера — делать пи-пи с закрытыми глазами?! Делай себе во дворе, и подальше, пожалуйста.
И вот так — маленький мальчик с закрытыми и спящими глазами, но с открытой и бодрствующей фонтанеллой — я выбирался из нашего двора и шел к своей любимой. Не по улице, чтобы меня не увидели, а через лаз в стене и по этой своей узкой тропке, проходившей недалеко от того поля, где Аня спасла меня из огня. Я знал, что с тех пор оно давно перепахано, что прошли дожди, что уже проросла новая пшеница и следы пожара давно стерлись с лица земли, но все равно чувствовал горьковатый запах мокрого пепла, и вспоминал крики и пламя, и вот так входил в Анин двор, подходил к ее дому и молча звал ее, называя по имени, но только внутри себя. И вот так — не в обычном порядке вещей, то есть не чувством вначале, не сознанием, что это любовь побуждает меня ко всем этим действиям, а наоборот — через все эти мои действия — я понял, что это любовь.
Согласен — мне было тогда каких-нибудь пять с чем-то лет, но скажите вы сами, вы, которые умнее меня, вы, достопочтенные и законнопослушные люди, вы, взрослые, которым суждено дожить до старости и благородных седин, — если это не было любовью, то чем же это было? Скажи мне ты, дочь моя, с пояса которой свисают скальпы «кавалеров». Скажи мне ты, сын мой, единственный человек, который может проникнуть в мои секреты в мое отсутствие. Скажи мне ты, жена моя, специалистка по вопросам любви, — если это не было любовью, то чем же это тогда было?
Та, вечно горящая на мне, невидимая рубаха, которую я ощущаю на себе и сегодня, была соткана уже тогда. И «не-шрам», оставленный ее рукой на моей коже, тоже уже пылал. И уже тогда я знал: то, что происходит со мной сейчас, станет памятью, а память, она ведь не стирается и не исчезает — если рассеется, снова сгустится, если уйдет на время, снова взойдет. Если потонет — выплывет из пучины.
Дверь открывается. Это Аня выходит мне навстречу. Я чувствую это сводом моего детского черепа. Она называет меня моим новым именем, и я, маленький мальчик с закрытыми глазами и с открытым ей навстречу сердцем, застываю на месте, а потом открываю наконец глаза, и вот она, первая картинка каждого моего дня, — стоит передо мной, улыбается и зовет, а я, с моей открытой фонтанеллой, гол и наг{26} стою перед нею.
Вот так. Еще прежде, чем я повзрослел, и подрос, и потянулся к ее телу, я каждый день, каждую неделю, каждый месяц, весь тот год — зиму и лето, осень и весну — открывал глаза только ей навстречу. И если это не было любовью, то чем же это тогда было?
Пройдя еще несколько километров, они вдруг услышали громкую мужскую перебранку и женские вопли, доносившиеся из-за песчаной гряды, поросшей красным ракитником. Мириам тотчас спрыгнула со спины Давида, чтобы он мог броситься на помощь. На другом берегу мутного ручья — я подозреваю, что Мириам имела в виду сегодняшнюю речушку Александр, «в те времена» Искандрин, — какой-то чернокожий мужчина в белой галабии[31] шарил по карманам низенького худого парня в коротких и широких белых штанах («В брюках клеш», — улыбнулась Рахель) и смешных, выше колен, чулках, пока другой такой же чернокожий держал жертву цепкой хваткой. Высокая крупная девушка стояла поодаль и визжала что было сил.
Апупа тотчас опознал в грабителях мужчин из племени гаварна, которых турки привезли в Страну из Судана. Эти черные люди, нечувствительные к жаре, равнодушные к солнцу и невосприимчивые к лихорадке, жили в любом месте, где рос папирус, — в болотах Хулы, в пойме Иордана, на юге Мертвого моря и в устьях речушек прибрежной равнины. Они насмехались над москитами, ловили рыбу, доили буйволиц и плели циновки.