— Что такое Девятое мая?
— День победы во Второй мировой войне. Ты не знаешь, папа? Я на тебя удивляюсь.
— Почему я должен знать? А ты откуда знаешь?
— Каждый Йофе должен знать. На той войне у нас погибли двое дядей, оба полковники. Ой, с ума сойти, сколько анемонов… Смотри, эти синие какие высокие.
Анемон, который в это время уже отцветает и встречается все реже, я люблю особенно — за смелость, за красное бесстрашие его сердца. Еще царит зима с ее холодом и грязью, а он уже зацветает, выпрастывается что есть сил из мерзлой земли, возвращает мир к жизни и даже готов чистосердечно [с трогательной откровенностью] выдать свой возраст — растущим ото дня ко дню расстоянием между лепестками венчика и листьями чашечки. Когда они отцветают, я иду собирать их семена. Бархатно-красные венчики уже завяли и повисли. Набухшие завязи лопнули. Семена, закутанные в мягкие ватные волокна, раскрылись и ждут милости ветра. Я собираю их, смешиваю с влажным песком и высеиваю в моем цветнике, а когда мне попадается покупатель или покупательница, которым я симпатизирую, устраиваю им сюрприз: прячу эти семена в дальних уголках их сада, не доступных поливке.
— Что это такое? — спрашиваю я через год-другой, делая удивленный вид.
— Понятия не имеем, просто вдруг расцвели, — отвечают они, обрадованные неожиданной милостью, которую им даровала природа. — Правда, красивые?
— Только не слишком поливайте летом, — советую я, — чтобы не сгнили клубни.
От огромных россыпей нарциссов, которые покрывали Долину «в те времена», теперь осталось лишь несколько полянок. Могучие трактора волокут за собой сегодня большие плуги, лемеха которых уходят в землю намного глубже, чем у прежних маленьких, слабеньких бисоков[52]. Проходя борозду, такой лемех выворачивает наружу все луковицы, и многие из них погибают от опрыскивания. Остальное попадает в пасти экскаваторов. Каждый раз, когда я вижу землемеров, втыкающих в землю свои колья или щиты с надписями «Здесь строит такая-то фирма», я выхожу на спасательные операции. Как вороны, что идут следом за плугом, выклевывая дождевых червей и улиток, так я иду за этими экскаваторами, а еще лучше — за день, за два перед ними. Иду, смотрю, наклоняюсь, высвобождаю луковицы гладиолусов, клубни цикламенов, анемонов, асфоделей и лютиков, собираю и закапываю их у себя. Когда расцветут, может быть, напомнят обо мне детям.
— Видишь все эти цветы? — скажет дочка моей Айелет своему «кавалеру», который тоже еще не родился. — Это мой дед принес их с полей.
А для нарциссов я прошу у Жениха одолжить мне свой «пауэр-вагон» и, если он мрачнеет, говорю:
— Если ты мне не доверяешь, вылазь из своей ямы и отвези меня сам.
В назначенный час он запирает вход в свое подземное царство и, не полагаясь на меня, приносит еще вилы, лопату и мотыгу.
— Ну, что слышно, Арон? — спрашиваю я.
— Слышно. Что уже может быть слышно?
Ночью, когда я сплю возле своей читающей жены или не сплю возле своей рассказывающей тетки [не сплю возле дремлющей жены или сплю возле грезящей тетки], я слышу как он копает там, внизу. Иногда это настоящий шум — глухие удары кирки или злобное жужжанье землеройной машины, этакой металлической медведки его собственного изобретения: маленький сильный уродец с электрическим мотором, фиксированными передаточными числами и зубчатыми колесами, которые венчают стальную головку. А иногда это шум, который слышит только моя фонтанелла, порой — в сопровождении картинки.
— Сколько часов в день ты копаешь?
— Сколько нужно.
Под землей время не чувствуется. Тут всегда та же прохлада, и та же темнота, и та же тишина: ни птичьего голоса, ни будничных звуков, ни красок восхода, ни запаха цветов. Здесь вечные сумерки — ни тебе полуденного солнца, ни вечернего ветра. Так оно всегда тут, в этом прохладном чреве [в его Ноевом ковчеге] [в его «Наутилусе», который никогда никуда не отплывет] [здесь, в могиле, где ему никогда не поставят табличку или памятник].