Выбрать главу

А наиболее ценными считались «История великой коммунистической партии большевиков» в двух томах и полная версия Российской Конституции. Проведя поучительные часы над этими двумя трудами, я сделал вывод, что если даже я проторчу здесь двадцать пять лет, маловероятно, что превращусь в коммуниста, русского или кого-нибудь еще.

Веселый и циничный чех, который «проживал» на койке рядом со мной, уговорил меня сходить с ним на одну из обязательных для всех солдат, свободных от дежурства, лекций, проводимых в среду вечером политруком. Политрук не стал скрывать своей радости, увидев нас и, прежде чем посвятить свое время солдатской аудитории, похвалил нас. Он говорил о мощи России, об ее господстве в мире (как бы мимоходом, специально для нас — о разложении пагубной капиталистической системы). Когда солдаты задавали ему вопросы, он приводил им марксистскую догматику и цитаты из речей и сочинений Ленина — Сталина. Когда мы уходили, он улыбался.

Он бы не улыбался так, если бы видел, как спустя несколько минут чех показывал перед нашими товарищами уморительный номер о его способе обучения солдат Красной Армии. Я был не единственным, кто катался от смеха. Этот парень был прирожденным артистом и имитатором. В заключение он спросил у своей публики: «Есть ли вопросы?» и тут же отвечал на них, искусно-язвительно искажая марксистско-ленинско-сталинскую теорию построения коммунизма. Все признали, что наше присутствие на лекции было очень полезно.

Несколькими днями позднее у нас появилось занятие другого рода. С нами жил один из нескольких заключенных в лагере священников, в большинстве своем католиков, но также русских и православных греческих. В тот вечер кто-то лежал, кто-то сидел, когда наш церковный служитель католического вероисповедания медленно прошел между койками и спросил, не возражает ли кто-нибудь против того, чтобы он совершил богослужение. Кто-то, может, воздержался от ответа, но никто не возразил. Он устроился в середине комнаты и провел очень простую службу, и латинские слова очень странно раздавались в таком месте. Я рассматривал его при слабом отблеске печей и этот кюре с длинной черной бородой показался мне необычным. Затем он помолился за наше освобождение, и я слез с кровати, чтобы пасть на колени. Многие проделали то же самое. Держа в руке посеребренное распятие из березы, он благословил нас. Он был высокий, худой, слегка сутулый, волосы с проседью, хотя, без сомнения, ему было не больше тридцати пяти лет. Я так и не узнал, почему он был депортирован в Сибирь. Он никогда не говорил о себе. Его фамилия была Горич, что на польском языке означает «горечь». Хуже не могло быть фамилии.

В конце этого первого месяца в лагере установился ритм размеренной жизни, и у каждого было чувство, что каким бы тяжелым ни было существование в этом отдаленном месте во власти бесконечной зимы, условия могли бы быть гораздо хуже. Все работающие заключенные получали по четыреста грамм хлеба в день, а те, кто был слишком болен, чтобы впрягаться в работу — по 300 грамм. Хлеб раздавали одновременно с утренним кофе, часть съедали немедленно, другую часть ели с полуденным супом и остаток — вместе с горячим напитком, подаваемым в конце дня. Иногда по воскресеньям нам давали сушеную рыбу, но хлеб оставался основным продуктом и самым важным элементом нашего существования. Табак тоже был решающим моментом, но в меньшей степени. Раз в неделю происходила раздача грубых «корешков» в достаточно большом количестве вместе с листочком очень старой газеты в качестве папиросной бумаги. Хлеб и табак были в лагере единственно ценными товарами. Они составляли нашу разменную монету и единственное средство для оплаты услуг.

Смертность была высокой в течение этого первого месяца. Многие среди уцелевших в столь смертоносном марше чувствовали себя в состоянии крайнего изнеможения, как морального, так и физического. Они не могли работать. По прибытии им были выделены койки в бараках, и они, совершенно истощенные, лежали там, пока не переставали цепляться за жизнь. И тогда добровольцы из числа их друзей переносили трупы на поляну, находившуюся в четырехстах метрах от лагеря, рыли в мерзлой земле могилу и оставляли их на месте вечного покоя.

Мне приходилось два раза сопровождать такую группу могильщиков. Тогда я и узнал, что начальник лагеря имел в своем распоряжении самолет. Мы прошли мимо, как мне показалось, простого открытого аэродрома посреди леса. Аэроплан, покрытый брезентом, стоял под деревьями. Это был небольшой тренировочный «Tiger Moth». Один из охранников сказал, что Ушаков управлял им сам, чтобы отправляться на общие квартальные совещания местного масштаба, проводимые в Якутске.

Во внерабочее время русские крайне редко вмешивались в наше существование. Инспекционные проверки проводились нечасто и поверхностно. Заключенные, занятые на рубке леса, заводили новых друзей и сразу же начинали добиваться разрешения переселиться в другой барак, чтобы жить рядом со своими товарищами по бригаде. Власти лагеря не возражали и давали знать, что такие переселения могут совершаться по взаимному согласию между заключенными. Большинство соглашались обменять свое место на табак, и таким образом, в эти первые недели, по мере того, как люди обзаводились друзьями, не прекращалась суета переездов. Я не знал близко ни одного из моих товарищей, хотя иногда и натыкался на Грешинена, моего товарища по маршу. Кроме него был только веселый чех, чьим чувством юмора я восторгался, но он никогда не был мне близким другом. Различные национальные группы стремились держаться вместе. Мы, поляки, взяли за привычку начинать день с исполнения гимна нашей страны, который называется «Когда появляется утренний свет». Русским не очень нравились наши пения, но они ничего не предпринимали для того, чтобы положить этому конец.

Обычно я проводил эти долгие вечера, лежа на койке, размышляя и созерцая вентиляционное отверстие в пяти метрах над моей головой. Люди негромко разговаривали, некоторые заходили сюда в гости из других бараков. До меня доходили слова, обрывки фраз, названия местностей, тюрем, полков... «Она мне сказала: «Дорогой, не волнуйся, это скоро кончится, и я всегда буду здесь ждать тебя»... Обрывки разговора об одном охраннике, который не успел посторониться, когда дерево сзади упало на него: «Бедняга, здесь его нога вряд ли излечится как надо»... Говорили об одном товарище, у которого были сломаны ребра: «Он хорошо справляется: подметает офицерскую столовую, и какой табак там получает!»... Это постоянно окружало меня, как бы составляло глубинное звуковое сопровождение моих собственных мыслей. А также запах ели, тепло и хождение взад-вперед тех, кто приподнимал крышку печи, чтобы добавить дров. И в это время мои мысли смешивались с образами из лагерной жизни; Ушакова, политрука, солдат (сколько их умерло?) и окружающих меня людей; таких как я молодых, энергичных; сорокалетних, которые, к моему удивлению (для меня в то время), были медлительны, но полны мужества и силы; и тех, кому было за пятьдесят, и боролись за то, чтобы не стареть, работать, жить. Они вели спокойный образ жизни, и вот теперь, что удивительно, у них находились силы с большим мужеством противостоять реалиям такой жестокой, совершенно другой жизни. Сейчас они должны были бы рассказывать сказки своим внукам, а вместо этого они целыми днями надрывались, таская стволы деревьев, работая рядом с людьми, которые чаще всего были вдвое моложе их. Есть что-то вроде скромного мужества, которое проявляется в несчастье. У этих людей оно было развито в наивысшей степени.