Выбрать главу

Между тем в «Аксьон франсез», где я нашел временное идейное пристанище, не терпели студенческий дух, ибо усматривали в нем налет буржуазной распущенности и полагали, что он отвлекает от истинных проблем. Сексуальные извращения считались здесь позором. Тюрле же написал передовицу в большом иллюстрированном журнале, где поднимал эту тему на щит.

Покажи он мне тогда неизданные произведения бунтаря «Корнеля», я не уверен, что они бы меня взволновали. Год спустя один журналист, завсегдатай Латинского квартала, достал из кармана — где они, возможно, провалялись бы еще долго, не начнись в это время шумный процесс, — стихи Жене из тех, что ходили по рукам:

В квадратное окно с массивною решеткой, Скользя бесшумною кошачьею походкой, Убийцу видит страж. Тот спит, с его губы Слюна течет, смягчая жесткие черты. … И темной сетью преступлений он опутан, Как юный Арлекин в плену бумажных лент…

Это похоже на Жене, но все же не Жене или уже не Жене, такое у него не редкость. «Смертник» еще спит. Но охранник «бесшумной походкой»[4] уже бродит вокруг.

В августе того же 1942 года я провел с Роланом Лауденбахом несколько дней в Вире, где изголодавшемуся парижанину предоставлялась возможность наконец насытиться вволю. Однажды мы заговорили о Корнеле, и Лауденбах вспомнил, что так называемый «Корнель» Тюрле выражал желание познакомиться со мной и расспросить меня о греческой трагедии. Ему сказали, что я хорошо осведомлен в этой области и могу представлять «Бессмертные страницы Эсхила» Жана Кокто. Кокто уверовал в мою эрудицию, после того как я высказал при нем некоторые соображения о греческом театре, которые возникли у меня, еще когда я делал доклад на заседании научного общества в коллеже иезуитов, где я учился.

По возвращении в Париж я вручил Тюрле письмо, где разубеждал «Корнеля» относительно моей компетентности в области трагедии, не говоря уже о сатировской драме — я не разбираюсь в ней и до сих пор, — а также спрашивал, обращал ли он внимание на некоторые вещи, в частности что Эдип был не случайным, а желанным ребенком Лая, несмотря на пророчество Аполлона, открывшего истину фиванскому царю, напомнив о его давнем грехе с сыном Пелопса — именно это сказано Эсхилом, подхвачено Софоклом и уточнено Еврипидом[5]… Десять лет спустя я использовал этот аргумент в последнем серьезном споре, который состоялся у меня с Жене. Тот не возразил. Тут нечего возразить.

Я получил в ответ короткое письмо из тюрьмы Френ с благодарностью и предложением встретиться в октябре, как только он выйдет на волю.

…Я снова забыл о «Корнеле», но однажды октябрьским утром, переходя с Пьером Монье улицу Суфло, я услышал, что кто-то меня зовет: Лауденбах и Тюрле махали руками с террасы кафе «Капулад», где они сидели в обществе какого-то верленовского «мужика» — это и был Жене.

Прежде всего Лауденбах сообщил мне, что Пьер Френе интересовался, написал ли я, как он просил, краткое содержание фильма «Национальная революция», сюжет которого я придумал за обедом в ресторане студии Пуен-дю-Жур. Этот сюжет был навеян жизнью Коллежа молодых руководителей в Ля Шапель-ан-Серваль, занимавшего нижний замок, в то время как в верхнем помещалась Школа работников управления.

— Совсем как в исправительной колонии в Меттре, — вмешался Жене. — Там юные шалопаи возрастают душой в соседстве с рыцарями преступного мира, отбывающими наказание в централе Фонтевро, — и добавил, что он об этом напишет.

Мы находились в пятидесяти метрах от Люксембургского вокзала, с перрона которого только что прибывший из тюрьмы Френ Жене после долгого отсутствия ступил на парижские мостовые. Эта железная дорога, казалось, прямиком вела тех, у кого не сложилась учеба в университете, из Латинского квартала в тюрьму. Путь, по которому шел Жене, в средние века привел бы его в монастырь, он был в большей степени ересиархом, нежели вором, и разговаривал менторским тоном. Единственный жест, какой я у него тогда запомнил, — это поднятый палец… В те годы налетчики имели обыкновение испражняться на ковер, перед тем как уйти из ограбленной квартиры. Если бы Жене вместе с бандой Вийона ограбил Наваррский коллеж, он бы, наверное, не удержался и взошел на кафедру.

С того дня мы стали встречаться. Мы бродили по тротуарам и в спорах оттачивали свои суждения, а потому я процитировал однажды строчку из революционной песни, от которой получила название ночь мюнхенского погрома: «Точите ваши ножи о край тротуара!» «Прекрасно сказано!» — воскликнул он. Десять лет спустя, когда мы встречались уже только от случая к случаю, я стоял на том самом месте, где состоялся этот разговор, и ждал, когда загорится зеленый свет; вдруг кто-то ладонями закрыл мне глаза и резким голосом преподавателя спросил: «Известно ли, кто самый великий поэт?» — «Да, — ответил я. — Это не Жене, это Гомер». — «Гомер», — подтвердил он. Наши реплики, отточенные на тротуарах, были достойны «Илиады».

вернуться

4

И рыщет охранник походкой бесшумной («Смертник», 1942).

вернуться

5

Эсхил. Семеро против Фив.

Хор: Я о давнем речь веду         Преступленье, что третий век         Все свежо, хоть была тогда         Кара быстрой. Ведь Аполлон         Трижды Лаию посылал         В храме Дельфийском, где Пуп Земли,         Вещее слово: город спасет,         Если бездетным окончит жизнь.         Но Лаий, сладкой глупостью пленен,         Родил себе же на гибель         Эдипа. Убийца отца,         В заповедную пашню собственной матери         Семя бросив, кровавый корень         Там взрастил. (Пер. С. Апта)

Софокл. Эдип-царь.

Эдип: Увы мне! Явно все идет к развязке.           О свет! Тебя в последний раз я вижу!           В проклятии рожден я, в браке проклят,           И мною кровь преступно пролита! (Пер. С. Шервинского)

Еврипид в «Финикиянках» напоминает, что, когда Лай совратил Хрисиппа, сына Пелопса («Золотой осел»), последний обрушил на фиванского царя проклятие.

Оракул вещал: Наперекор богам, ты не желай                         Жене детей, — родивши с нею сына,                         Убийцу, Лай, родишь ты своего. (Пер. И. Анненского)