Выбрать главу

Иногда Франц бывал очень нерешителен и преувеличенно серьезно относился к различным вопросам, например к женитьбе. В то же время он был смел и решителен, когда дело касалось его самого: был хорошим наездником, пловцом и гребцом. В нем не было трусости, но было очень развитое чувство ответственности. Я помню вечер после того, как была опубликована новость о том, что Италия объявила войну Турции. Мы были в театре. Франц был необычайно взволнован. В антракте он неожиданно сказал: «Теперь итальянские боевые корабли расположились возле непобедимых берегов». Он произнес это с печальной улыбкой. Положение современного человечества казалось ему безнадежным. Но при его глубоком пессимизме нельзя было не заметить его радости при виде здоровых и добрых явлений, его интереса к разного рода реформам: к новым методам оздоровления, обучения и т. д. Что касается авторов «тьмы», декадентов, то к ним он, как я уже сказал, не проявлял особого интереса. Его привлекали простые, без вычурностей, формы описания жизни. Среди его любимых книг были «Индейское лето» Стифтера и «Маленькое сокровище» Хеббеля. В нем сочетались чувство безнадежности и любовь к творческому, конструктивному, и одно не противоречило другому.

В его описаниях можно увидеть тягу к точности и обостренное восприятие происходящего. Он любил детали. Под его влиянием я написал длинную повесть, изобилующую подробностями, которую озаглавил «Тысяча удовольствий», – мы с Францем иногда называли ее «Счастливцы». Франц очень радовался, когда я читал ему новые главы, и понуждал меня продолжать. Я закончил книгу, но напечатал в журнале только одну главу – «Опьянение книгами», в которой содержалось описание университетской библиотеки, поскольку, в конце концов, несмотря на протесты Кафки, произведение показалось мне ужасным. Любовь Кафки к доскональным описаниям была очень велика. Для него не было ничего незначащего, второстепенного.

Он был так же справедлив к своей работе, как и к любому жизненному проявлению. Именно поэтому у того, кто был рядом с ним, никогда не возникало ощущения чего-то грубого и упрощенного. Говорят, что такое впечатление производят святые отцы; и жизнь рядом с Кафкой убедила меня в том, что сложившаяся о нем репутация имела под собой реальные основания. Святость – единственное правильное слово, которым можно оценить жизнь и работу Кафки. Однако я не имею в виду, что он был подлинным «святым» в собственном смысле слова. Но все указывало на то, что он был на пути к этой вершине. Его искрящееся очарование и в то же время скрытность, которые выглядели одновременно и естественно и неестественно, его смятенная самокритика имели под собой определенную основу. Кафка не применял к себе обычных человеческих стандартов – он оценивал себя с точки зрения конечной цели человеческого бытия. И это во многом объясняет его нежелание публиковать свои работы.

О святости Кафки свидетельствовала также его абсолютная вера. Он верил в мир Справедливости, он верил в некую Неразрушимость, о чем свидетельствует множество его высказываний. Мы слишком слабы, чтобы понять этот реальный мир. Но он существует. Справедливость царит повсюду. Ее отсветы блистают сквозь серую паутину обыденности. Именно поэтому Кафка был так внимателен к каждой детали, к каждому проявлению реальности. В его дневнике можно найти множество страниц, описывающих характерные черты обыкновенных людей, например пассажиров поезда, – и все эти описания насквозь пронизаны иронией. Даже в самых страшных сценах («Колония», «Процесс») присутствуют грустная усмешка, интерес исследователя и добрый юмор. Этот юмор, являющийся неотъемлемой частью жизни и творчества Кафки, свидетельствовал о присутствии божественной сущности в окружающей реальности. Его вера в эту сущность никогда не выражалась ни формулами, ни обычными эмоциями, а проявлялась во всех его поступках, и именно они придавали ему глубокую внутреннюю уверенность. Внешне же он описывал себя и других в свете крайней недостоверности, что окутывало его такой мягкой аурой уверенности, которую я редко у кого-либо встречал.

Кафка был прекрасным слушателем, читателем и критиком. Он во всем искал главное, хотел выявить правду. Его могла вдохновить газетная статья. Он мог со страстным энтузиазмом расширить эпизод до драмы. Я помню, как мы с ним были в Шелезене в пансионе Штудла, он взял новеллу Охнета из библиотеки пансиона и с большим энтузиазмом прочитал мне отрывок – разговор, – который восхитил его своей жизненностью. Некоторые фрагменты музыкальной комедии или обычного художественного фильма, которые были наиболее удачны и отражали жизнь, будто зеркало (вероятно, Муза на время отбирала у авторов перо и писала некоторые строчки сама), вызывали слезы на глазах Кафки. В своем творчестве он был независимым исследователем, и у него не было тяги к историческим и литературным классификациям.