«Общество является такой преградой», — сказала мать, не поднимая глаз.
«Совершенно верно. Общество — это преграда. Но в данном случае общество — это и есть я. С семнадцатого века в этом отношении ничто не изменилось. Следовательно, хотя преграда и существует, но в данном случае ее нет. Вы прекрасно знаете, — продолжал Пенеску, слегка наклоняясь к матери, — что это так».
Она инстинктивно подняла на него глаза, но тут же опустила, быстро пробормотав:
«Да, да, общество даже…»
«Общество — это условность, — произнес он с неожиданной мягкостью, которая, казалось, только испугала мою мать. — Общество — это не что иное, как граммофонная труба. Оно ничего не может, кроме как распространять мнения какого-либо одного человека».
«Хорошо, — криво улыбнулась мать, — но мы-то говорим не о мнении, а о морали, о какой-то…»
«Да, да, — прервал он ее, и нарочитая ласковость его тона, в котором звучало пренебрежение, заставила вздрогнуть меня. — Мораль не что иное, как приказ. Вот я объявляю: все, что ни сделает эта моя рука, — и Пенеску поднял левую руку, — все морально! Вот, пожалуйста! — Он, не вставая, потянулся и отломил с ближайшего куста тонкую веточку. — Пожалуйста! — удовлетворенно откинулся он на спинку кресла, разглядывая ветку. — Совершив какой-нибудь поступок, стала ли рука моральной или аморальной? Конечно, нет! И знаете почему? Потому что это я определяю, каков этот поступок. И вот я хочу, чтобы все содеянное этой рукой считалось моральным».
«А если кто-то придерживается иного мнения?»
«Другого мнения? Я его убью! — И тут на губах Пенеску заиграла самая привлекательная, самая обезоруживающая улыбка. — Я уничтожу его, и это действие моей руки тоже будет считаться моральным. Разве это не просто до смешного? В подобных вещах люди опасаются слишком пылкого воображения…»
«Вы циник!» — сказала мать, пытаясь быть веселой, но голос плохо ее слушался.
«Циник? — с неподдельным удивлением спросил Пенеску. — В этом вопросе очень трудно быть циником, даже невозможно!»
«Хорошо, хорошо, — быстро, с присущей ей обычно энергией перебила его мать. — Но все-таки существует человек, который питает ко мне сильное чувство и защищает меня…»
«Вполне понятно, существует муж, законный муж, — так же доброжелательно продолжал Пенеску, а я была поражена той смелостью, с какой он произносил передо мною столь откровенные речи, и не могла понять, то ли он совсем ни во что меня не ставит, то ли считает себя слишком сильным. — Он будет защищать вас, сударыня, но не будет защищать вашу мораль по той простой причине, что вы, будучи частным лицом, не имеете морали. Иначе, нужно это признать, произошла бы полная неразбериха! Он действительно защищает мораль, но мораль общества. Вас он будет защищать до тех пор, пока вы будете согласны с этой моралью. Он является законным представителем общества, следовательно, моим представителем, потому что я, Пенеску, тот человек, который говорит в граммофонную трубу, а он всего лишь мой союзник, il est mon domestique[2]».
Заканчивая свою речь, Пенеску пристально смотрел на мою мать с теплой, немного виноватой улыбкой, словно хотел извиниться за то, что вынужден говорить привлекательной женщине эти бесполезные и неприятные слова. Пока он говорил все это, я неотрывно, пристально смотрела на него, он же на меня не взглянул ни разу. Мне казалось, передо мной какая-то чудовищная картина, и страх, охвативший меня, возрос до ужаса: под покровом тихого, ласкового вечера два изменчивых силуэта обменивались фразами и взглядами, а мне казалось, что я вижу дикие корчи двух существ, сцепившихся в кровавой борьбе, невиданную схватку, в которой одно еще до победы было победителем, а другое еще до поражения — уже побежденным.
«Вы сильный человек!» — после долгого молчания вдруг заявила мать, слегка откинувшись на спинку кресла, напряженно и внимательно вглядываясь в Пенеску, словно исходящая от него сила невольно притягивала ее.
«Это верно, — согласился тот, улыбаясь, как великосветский человек. — Но эта сила будет защищать вас. Более того, хотите вы этого или не хотите, она уже служит вам, она уже унижается перед вами, а это страшная вещь!»
Пенеску произнес эти слова все с той же улыбкой, и, услышав их, я сразу же вспомнила Войню и ту бесчеловечную силу, которая охраняла меня. В ужасе я посмотрела на Пенеску, на его тонкое, удлиненное, выразительное лицо, на котором застыла бесконечная улыбка, и, к своему собственному изумлению, почувствовала, что оно, несмотря ни на что, привлекает меня. Я думаю, что подобное чувство испытывала и она, то есть моя мать. Тысяча мелких жестов, оттенков во взгляде и тембре голоса, которые она всячески старалась скрыть, но которые прорывались с удесятеренной силой, выдавали ее колебания, ее чувства к этому человеку.