А на дворе не переставала бушевать непогода и темень все прибывала да прибывала. Здесь же, в горенке, пылал огонь, приплясывал свет, и Мария Груббе пела. То она напевала слова, как они вспоминались ей, то выводила одну мелодию. Лютню держала она в руках, но не играла — лишь изредка трогала струны и вызывала несколько чистых, долго звеневших звуков.
Это была одна из тех интимных тоскливых песенок, от которых в комнате бывает уютнее, от которых мягче сидеть в кресле; одна из тех нежно взволнованных мелодий, которые, словно сами о себе, поют о своей безмятежной грусти, а голос в это время льется привольно, ровно и плавно, и полнозвучно. Мария сидела прямо перед огнем у камина, озаренная переливами красноватых отблесков, и пела она с такой беззаботной отрадой, точно ласкала себя собственным голосом.
Тут отворилась низенькая дверь, и высокая фигура Ульрика Фредерика нырнула в горенку.
Мария тотчас же перестала петь.
— Ах, madame! — воскликнул Ульрик Фредерик тоном мягкого упрека и шагнул к ней, сделав умоляющий жест. — Знай я, что от присутствия моей персоны выйдет вам беспокойство…
— О нет, нимало! Я ведь так просто себе напевала чтобы не дать уснуть моим мечтам.
— Галантным? — спросил он и нагнулся над жаровней перед камином погреть руки о блестящие шары из красной меди.
— Мечтам молодости, — ответила Мария, пробегая рукой по струнам лютни.
— О, еще бы! Ведь старость век себе верна! — И он, усмехнувшись, взглянул на Марию.
Мария помолчала и вдруг ответила:
— Можно и очень молодой быть, а мечтаться все будет по-старому.
— Как славно здесь мускусом пахнет!.. А что, madamе, нет ли и меня, вашего покорного слуги, в старых-то мечтах… с позволения спросить, а?
— Ах, увы, нет!
— Было же, однако, такое время…
— Всякие времена бывали.
— Да, madame! Было некогда, наряду со всякими другими, дивное время, сказочная пора, когда я был вам весьма мил да люб. Припоминаете ли? Сумеречный час, под вечер, через неделю после нашего бракосочетания или примерно около того. Было ветрено, и шел снег…
— Точь-в-точь, как теперь.
— Сидели вы у камина…
— Точь-в-точь, как теперь.
— Да, как теперь! А я лежал у вас в ногах, и милые руки ваши играли моими волосами.
— Да, в ту пору вы меня любили!
— О, точно, как теперь! А вы, вы наклонились надо мной, вы плакали, и слезы бежали у вас по щекам… и целовали вы меня и глядели на меня так жалостно и чувствительно, словно молитву за меня в сердце своем творили. А потом вдруг, ни с того ни с сего — припоминаете ли, сударыня? — а потом взяли да и укусили меня за шею.
— Да, помню, боже ты мой милостивый, помню! И как же я вас тогда любила, богоданный супруг мой! Лишь заслышу, бывало, забрякали ваши шпоры на лестнице, так сразу же кровь в лицо бросится, в ушах зазвенит, дрожу с головы до пят, а руки холодные, как ледышки. Ну, а потом-то, когда вы вбегали и прижимали меня к груди…
— De grâce, madame![50]
— Ах, да что же за беда! Ведь это не боле, как поблекшие воспоминания о давно угасшей амурной страсти.
— Угасшей, madame?! Увы, пламенеет она жарче прежнего!
— Нет, слишком уж много дней минуло, как покрыл ее хладный пепел.
— Но воспрянет она из пепла подобно Феникс-птице, прекрасней и пламенней, нежели прежде! Иль… не воспрянет, скажите?
— Нет! Любовь — что цветик нежный. Как прихватит морозом в студеную ночь сердцевину, и конец ему — завянет с макушки до корпя.
— Нет, любовь подобна растению, которое розой иерихонской зовется. В засуху сохнет она и съеживается, а стоит выдаться теплой животворной ночи да выпасть обильной росе, как вновь развернет все листочки до единого, зеленеет себе как ни в чем не бывало, да еще пуще прежнего.
— Может статься. Любовь, верно, бывает всякого роду.
— Истинно так! Угадали! А наша как раз и была такой любовью.
— Что ваша была такая, это я от вас теперь слышу, а моя никогда не была такой, никогда.