В этот момент с патриархальной деликатностью дробно протренькал дверной звонок, и вслед за ним в кухне, куда Тебенев один ни за что не нашел бы теперь дороги, раздались восклицания и чмокающие поцелуи. Постепенно, однако, новый голос, звонкий и безапелляционный, возобладал над уже знакомыми. Даже и не зная о том, что в гости ожидается учительница, можно было предположить, что дидактическая, привычно декламационная интонация, эта подчеркнутая четкость и определенность речи свойственны человеку, всю жизнь привыкшему объяснять, доказывать стройность и логичность мироздания, радуясь при этом тысячелетним его законам, словно собственным открытиям. Однако же когда Елена Михайловна вошла в комнату, трудно было представить, что это именно она говорит таким бодрым, молодым голосом. Голос ее даже показался теперь чуть нарочитым, фальшиво высоковатым, настолько сложно было связать его задорное звучание с невероятной физической субтильностью учительницы. Она и впрямь походила на ворону, только очень состарившуюся, иссушенную временем и жизнью.
– Девочки! – все тем же звонким, жизнерадостным тоном объявила Елена Михайловна. – Я принесла вина. Я, правда, неважный в этом специалист, но в гастрономе меня заверили, что вино хорошее. Называется «Рислинг». Во всяком случае, очень красивая бутылка.
Раскрыв сумку, похожую одновременно и на учительский портфель, и на хозяйственную кошелку, и даже на допотопный ридикюль, она извлекла из нее торжественно узкую длинную бутылку вина не то венгерского, не то болгарского производства. Странно было видеть эту бутылку в крохотной ее, покрытой старческой «гречкой» детской руке, привыкшей к школьной указке или к перьевой авторучке с завинчивающимся колпачком, их чаще называли самописками. Однако покупка, несомненно, доставляла учительнице удовольствие, родственное тому, какое мог бы испытывать кто-либо из ее учеников-старшеклассников, выстояв в гастрономе очередь за первой в своей жизни самостоятельной бутылкой. Елена Михайловна откровенно любовалась ею, долго выбирала для нее место на столе и, наконец, определила ее среди салатов.
Затем взгляд гостьи, профессионально внимательный к окружающей обстановке, уперся в экран телевизора, который Маша между разговорами успела включить.
– Нет-нет, друзья мои, – заявила Елена Михайловна громко и непреклонно, – с этим я категорически не согласна. Признаю телевизор как средство от одиночества, хотя и тут он не идет ни в какое сравнение с хорошей книгой, но уж в обществе это просто гибель. Конец всякому взаимопониманию и духовному общению – увольте меня! У вас сегодня такие интересные гости, обойдемся и без телевизора.
Друзья невольно переглянулись и приняли солидный вид, достойный того мнения, которое только что было высказано в качестве очевидного факта.
– Ну, что нового в столице? – спросила Елена Михайловна с таким живым и чуть подзуживающим любопытством, словно перед ней сидели ее ученики, вернувшиеся в класс после каникул. – Я, знаете ли, старая петербуржанка, родилась и выросла на Бармалеевой улице, наверное, и не слышали о такой? Но Москву в отличие от многих ленинградцев люблю и с удовольствием ездила туда с ребятами на зимние каникулы. Рильке все-таки был прав, когда любил ее, не находите?
– М-да, – не очень уверенно произнес Артур, – вероятно, я тоже так полагаю... Рильке, вы говорите?
– Да, да, Рильке. Помните его письма после второго путешествия по России? Я перечла недавно, такая бездна наблюдений, не находите?
Откровенное блаженство было написано на лице у Лизаветы Ивановны, взгляд ее упоенно метался от Елены Михайловны к Артуру и обратно, наполняясь восторгом от присутствия при таком культурном разговоре.
– Я с вами согласен, – вновь со всею возможной солидностью произнес Артур, поскольку пауза грозила затянуться, – столица, это все же, знаете, особый мир... Есть что наблюдать. Ритм жизни, строительство... Можете себе представить, уедешь в командировку, вот как мы сейчас, недели на две, воротишься домой, а родную улицу не узнать. Там дом снесли к чертовой матери, там возводить начали небоскреб какой-нибудь вибропрокатный, там трассу новую проложили, движение не хуже американского, я-то знаю, можете поверить... Вы правы, есть чему удивиться.
– Позволю себе одно возражение, – доброжелательно, однако же принципиально, сопровождая свои слова энергичным движением руки, сказала Елена Михайловна, – разве можно с такою легкою душой сносить старые здания? Ведь это то же самое, что жечь письма или книги. Я понимаю, требования времени и все такое, но нельзя ли как-нибудь деликатнее? Ведь это такая тонкая материя. Вообразите, я до сих пор не могу без волнения проходить мимо тех домов, где я бывала в молодости. Я прекрасно знаю тот дом, где я родилась. Архитектор Оль его построил в скандинавском стиле. Тот самый зодчий, вы, вероятно, знаете, который потом проектировал дачу Леонида Андреева в Финляндии. И тот дом, где жил мой покойный муж, мне тоже досконально известен; и гимназия на Петроградской, где я начинала учиться, я и теперь нет-нет мимо нее прохожу и почему-то всегда в этот момент слышу Шопена, вот этот прелюд, – Елена Михайловна, не стесняясь, пропела несколько тактов высоким, поставленным голосом. – Я даже вообразить себе не могу, что этих домов не будет. Это невозможно! Это же моя родина! Разве может, например, крестьянин представить себе, что исчезнут березы или ивы над рекой... Но ведь город – это тоже моя природа. Родная природа, Как же можно бездумно ее менять?