Выбрать главу

Благодаря развитию статистики в шестнадцатом веке произошло отделение экономики от общей социальной структуры:

В течение последующих восьмидесяти или около того лет европейцами владело стремление к более высокой степени точности измерения во множестве областей. Многие умы были захвачены неведомой дотоле страстью — сбором статистических данных и особенно статистикой темпов и показателей роста как средством экономической политики. Именно в этот период благодаря Бодену, Малину, Лафма, Монкретьену и Мену экономика впервые выделилась и стала отдельным предметом человеческого познания, независимым как от домашнего хозяйства, составляющего заботу каждого из нас в повседневной жизни, так и от моральной философии, необходимой всем нам для руководства нашей внутренней жизнью (р.10).

Именно тогда, когда Европа уже далеко продвинулась по пути визуализированного измерения и квантификации жизни, она «впервые ощутила свое особое положение по отношению к Ближнему и Дальнему Востоку». Иными словами, в условиях рукописной культуры отличие Европы от Востока, который тоже находился на ступени рукописной культуры, было не столь разительным. Вернемся еще раз от исследования Нефа к работе Онга, чтобы отметить вместе с ним, что «метод Рамуса в первую очередь воплощал стремление к упорядоченности, а не к экпериментаторству… Рамус избирает подход к дискурсу, который можно было бы назвать каталогизацией».[162]

Увлечение новых торговых классов каталогизирующим подходом находит множество подтверждений. Своей новизной и неожиданностью он внес заметное оживление в елизаветинский театр. Так, персонаж комедии Бена Джонсона «Вольпоне» сэр Политик Вудби[163] представляет собой как бы макиавеллианца, и Джонсон проводит естественную для него связь между новым искусством государственного управления и новыми техниками визуального наблюдения и организации действия:

Я склонен наблюдать,Хоть в стороне живу и от меняДалек стремительный поток событий,Но я слежу за ним и отмечаюВсе важные дела и перемены —Так, для себя; я знаю государствПриливы и отливы.
Здесь и далее пер. И. Мелковой

Находясь в Венеции, сэр Политик спрашивает Перегрина:

Как! Вы пустились в путь,Не зная правил путешествий?Перегрин: Знал я Простейшие, которые преподалПо книжке мне учителишка жалкий (II, I).

Позднее, в IV акте, сэр Политик демонстрирует Перегрину свои методы каталогизации:

Сэр Политик: Поймите, сэр, что лук нам обойдетсяВсего лишь в тридцать ливров…Перегрин: Ровно в фунт!Сэр Политик: Помимо водяных колес — о них,Поверьте, сэр, я сам уж позабочусь.Во-первых, проведу корабль меж двухКирпичных стен — их выстроит казна:Я на одной холстину растяну,На ней рассыплю половинки лука;В другой пробью бойницы и просунуСквозь них кузнечные мехи; мехи жеВ движение водою приведу, —Из ста других — легчайший это способ.Ведь луку свойственно, как вам известно,Вбирать инфекцию; когда ж мехиПогонят воздух на него, лук тотчасИзменит цвет свой, если есть зараза,А нет — останется таким, как прежде.Все сразу станет ясно.Перегрин: Ваша правда.Сэр Политик: Жаль, нет с собой заметок.Перегрин: Жаль и мне.Но справились без них.Сэр Политик: Будь я изменникИль захоти им стать, я показал бы,Как мог бы я Венецию продатьТурецкому султану, несмотряНа их галеры…Перегрин: Что вы говорите!..Сэр Политик (ищет): При мне их нет.Перегрин: Я этого боялся;Да вот они.Сэр Политик: Нет, это мой дневник,В который заношу событья дня.Перегрин: Взглянуть позвольте, сэр. Что в нем?(Читает) «Notandum:[164]Ремень от шпор прогрызла крыса. Все жеНадел другой и вышел я. Но преждеЧерез порог забросил три боба,Купил две зубочистки и однуСломал немедленно при разговореС купцом голландским о ragion del stato.[165]Затем я мочениго уплатилЗа штопку шелковых чулок. ДорогойПриторговал сардинки, а затемНа площади Сан-Марко помочился».Вот запись дипломата!Сэр Политик: Не оставлюБез записи ни одного поступка.Перегрин: Как это мудро!Сэр Политик: Почитайте дальше.

Становится понятным, зачем Сэмюэл Пипc вел именно такого рода дневник полстолетием позже. Для купца, макиавеллианца по убеждениям, это было формой дисциплины и точности в наблюдениях. И апология Яго в первой сцене «Отелло» для елизаветинской публики сразу же обличала в нем явного пройдоху такого же пошиба, что и Политик Вуд-Би:

Успокойтесь.На этой службе я служу себе.Нельзя, чтоб все рождались господами,Нельзя, чтоб все служили хорошо.Конечно, есть такие простофили,Которым полюбилась кабалаИ нравится ослиное усердье,Жизнь впроголодь и старость без угла.Плетьми таких холопов! Есть другие.Они как бы хлопочут для господ,А на поверку — для своей наживы.Такие далеко не дураки,И я горжусь, что я из их породы.Я — Яго, а не мавр, и для себя,А не для их прекрасных глаз стараюсь.Но чем открыть лицо свое — скорейЯ галкам дам склевать свою печенку.Нет, милый мой, не то я, чем кажусь.
Пер. Б. Пастернака

Раскол между сердцем и умом, вызванный книгопечатанием, — это травма, переживаемая Европой со времени Макиавелли и до наших дней

Результатом развития книгопечатания и изоляции визуальности уже на ранней стадии был раскол между сердцем и умом, или формирование своего рода комического лицемерия. Интересно сравнить, как этот раскол видится ирландцу и англичанину всего лишь два столетия спустя, в конце восемнадцатого века. Вот как Эдмунд Берк, сентиментальный кельт, высказывается о духе каталогизации и расчетливости в своих «Размышлениях о революции во Франции»:

Прошло уже шестнадцать или семнадцать лет, с тех пор как в Версале я видел французскую королеву, которая тогда была еще женой дофина. Никогда перед моими глазами не представало более изумительное видение. Подобная сияющей утренней звезде, исполненная жизни и радости, она словно плыла над горизонтом, украшая собою ту восхитительную сферу, в которую она намеревалась войти. О, революция! Какое же сердце нужно иметь, чтобы без сострадания созерцать это возвышение и это падение! Разве мог я подумать, когда она была окружена такой любовью, таким восторгом и поклонением, что вскоре ей понадобится сильное противоядие против позора, который ей предстоит носить в своей груди. Разве мог я подумать, что мне придется увидеть, как столько несчастий свалятся на нее — королеву нации галантных мужчин, нацию людей чести. Мне казалось, что десять тысяч мечей должны были бы вырваться из ножен в ответ на хотя бы один оскорбительный взгляд в ее сторону. Но век рыцарства миновал. Ему на смену пришел век софистов, экономистов, барышников. Слава Европы угасла навсегда. Никогда, никогда больше не увидим мы той благородной преданности женщине и законам дворянской чести, того гордого, исполненного достоинства подчинения, той субординации сердца, которая даже в рабском положении умела сохранить живым дух возвышенной свободы. Врожденная грация жизни, бескорыстная защита государства, колыбель мужества и героизма — все ушло! Ушли та щепетильность и то великодушие в вопросах чести, которые заставляли каждое пятно ощущать как рану, которые пробуждали храбрость и смягчали неистовость, которые облагораживали все, к чему прикасались, и пред которыми порок утрачивал половину своей злой силы, теряя свою наглость.

вернуться

162

Walter Ong, «Ramist Method and the Commercial Mind», p. 165.

вернуться

163

Как бы политик. — Прим. пер.

вернуться

164

Заслуживает быть отмеченным (лат.). — Прим. пер.

вернуться

165

Дело государственной важности (ит.). — Прим. пер.