Выбрать главу

Бурлаков переспросил осторожно:

— Какая вера?

— Вера в самих себя... Ведь они ополчились на капитализм. Для вас капитализм — это гниль, развал, одна нога в пропасти и прочее. А ведь я был за рубежом. Вот мы тащимся сейчас по России, темно, поглядите — ни одного пятнышка света. А там читать ночью можно. Бешеный электрический свет. Улицы как потоки. Машины, огни... Жрут вволю, пляшут, в рессорных плавных пульманах пересекают страну. А мы... Строим, конечно, строим везде. Магнитную гору решили перелопатить на сталь. Кузбасс. На Днепре, у запорожских могил, — ГЭС, в Березниках — химия, в Саратове — комбайны, в Нижнем Новгороде, в торфах Монастырки, — автозавод; шарикоподшипники, трубчатки, крекинги, самолеты, станки, спецстали... Все верно, все нужно. Подшипник выскакивает из автомата упругий, красивый, блестит, сволочь! А человек? Черный, с землистым лицом, полуголодный, одетый черт те во что, пахнет-то от него как!.. — Гримаса страдания передернула лицо Парранского. Он говорил искренне, не издевался. Казалось, он обращался не к Николаю, а к самому себе. — Мы слишком много молчим. Уверяю вас, это не от глубокомыслия. Мы обмениваемся соображениями только с трибун или на совещаниях и большую часть нужного нам скрываем, опасаемся друг друга, боимся улучшать или видоизменять. У меня есть дельные мысли. Конечно, я могу ошибаться, но я должен их высказать. Пусть это покажется бредом. Но и в бреду выбалтывают иногда важные вещи... С полки прохрипел полусонный голос:

— Хлопцы, чи вы еще не набалакались? А нет, то хоть ланпу прикройте газеткой...

— Извините, товарищ, — сказал Парранский и зашуршал газетой.

— Я-то шо... Я ничего, ребята. Не могу на боку спать, сердце болит и зжога. Потому и прошу. Не набалакались, пожалуйста... Извините... — Бурливый басок превратился в бормотание — дядько дал храпака.

Парранский улыбнулся и, уловив заинтересованность спутника, спросил его:

— Вы не расположены последовать их примеру?

— Нет.

— Я не люблю односложных ответов, молодой человек, — несколько обиженно заметил Парранский. — Поезд объединяет на короткий срок случайных людей и так же быстро и навсегда их разъединяет. Человек сошел с поезда — и канул в бездну. Больше никогда вы его не увидите, никогда... Странно и отрадно. В поезде можно быть откровенным. Вспомните, вы о чем думали, когда сидели у окна и смотрели на терриконы? Я заметил на вашем лице следы грусти. Мне это понравилось. Наша молодежь мало грустит, она скачет, поет, бодрится. Итак, о чем вы думали?

— Я думал о Наивной, — просто ответил Бурлаков, покоренный искренним тоном своего попутчика. — Наивная — это всего-навсего лошадь. Я сам обучал ее, объезживал, научил многому и потом расстался с ней... Увольняясь, мы, кавалеристы, по традиции едем на станцию железной дороги на конях. Если много уходящих из армии, дают оркестр. Мало — ограничиваемся товарищами и своими командирами. Наивная провожала меня. Ржала. Мы это называем — плакала... Вот о чем я думал. О том, что я больше никогда не увижу Наивную.

Парранский задумался. Веки его опустились и чуть-чуть вздрагивали при толчках вагона. За окнами по-прежнему бежала равнина. Кажется, это среднерусская земля. Бурлаков заметил: губы у Парранского свежие, молодые и сложены, как у раздосадованных капризных детей. Вот у сестренки Марфиньки так же надуваются губы, когда ее рассердишь. Лицо Парранского в пятнах, как у человека, кожа которого не поддается загару. Руки в запястье крепкие, пальцы тоже сильные, короткие. Рабочие пальцы. Ступня ноги, обтянутая пестрым, явно заморским носком, маленькая, будто у женщины. Мужчины с такими физическими качествами всегда вызывали у Бурлакова чувство пренебрежения и жалости. Когда Арапчи разносил его за какую-нибудь чепуховую провинность, Бурлаков нарочито вытягивался перед ним во весь рост, и это бесило старшину школы. Но возникший в памяти смуглый неистовый Арапчи исчез так же быстро, как и появился. Бурлаков смотрел на высокий лоб Парранского, на его подвижное умное лицо.

Пожалуй, стоило рассказать ему о Наивной, о ее первом появлении во дворе дивизии, о том, какая она была недоверчивая, опасная. Видно, Жора Квасов действительно получил тогда от нее крепкий удар, если уж взялся за бич. Потом впервые за службу побрел в презренный околоток.

— ...когда я к ней подошел, она дрожала всем телом. Под кожей вспухли рубцы. Увидев меня, она натянула чумбур и скосила глаза. У лошадей бывают такие глаза: в них ненависть, обида или оскорбленность. Лошадь — чуткое животное и многое понимает инстинктом. Если человека можно обмануть, ее нельзя. И, кроме того, лошади, как и все животные, любят ласку, ценят человеческое к ним отношение...

— Простите. — Парранский предупредительно наклонился. — Вы, очевидно, получили образование? Из какой вы семьи?

— Образование? — Бурлаков сразу нахмурился, будто вопрос был ему неприятен, и в упор взглянул на своего попутчика.

— Вы извините, — обеспокоенно и мягко произнес Парранский, — извините за то, что я вас перебил... Мой вопрос продиктован одной... потребностью глубже разобраться в процессах, происходящих в России, иногда помимо воли или, вернее, прямого желания людей. Мне неинтересны вон те, страдающие «зжогой». Я их знаю еще по Бунину, по Горькому, да и по собственному опыту. Мне хочется понять молодежь нынешнего века: какова она, каковы ее идеалы, искренни ли ее песни, стремления, ее разафишированный и уже набивший оскомину энтузиазм? На Семнадцатой конференции, где присутствовало триста восемьдесят шесть делегатов с решающим голосом и пятьсот двадцать пять с совещательным... — Парранский не надел, а как-то ловко набросил пенсне на переносицу и ткнул коротким пальцем с отшлифованным ногтем в страницу лежавшей перед ним серой брошюрки. — Указано (письменно указано!), что основной политической задачей второй пятилетки является окончательная ликвидация всех капиталистических элементов... — голос Парранского сбился на скороговорку, — полное уничтожение причин, порождающих эксплуатацию человека человеком, и... вот тут самая цепкая закорючка: «и преодоление пережитков капитализма в экономике и сознании людей». — Парранский стряхнул пенсне, поймал его лодочкой ладошки и недоуменно вскинул брови. — Что угодно пойму, любые гипертрофические планы, но преодолеть пережитки капитализма в сознании людей за одну пятилетку? Другими словами, полностью освободить человека от зависти, коварства, жажды прелюбодеяния, кляузничества, воровства, элементарного права на свое личное гнездышко... Такие фантастические задачи не могут решить не только триста восемьдесят шесть делегатов с «правом решающего голоса», но и в сто, в тысячу раз больше. Если даже устроить мировой плебисцит, и все выскажутся «за», если завтра уже в тысячи концов понесутся, завывая сиренами, полицейские машины выполнять решение... Нет, ничего не выйдет. Человечество не может искренне поставить «да» под анкетой подобного фантастического плебисцита. Природа человека останется неизменной... Триста восемьдесят шесть делегатов решили за одну пятилетку — а ее, вероятно, тоже выполнят за три или четыре года — ликвидировать страсти героев Шекспира, лукавство слуг Лопе де Вега, рассейскую кондовость, пустить по ветру соломенные крыши, вытащить за хвост коровенок из их вековых катухов! Нет, тот, кто протянет только палец к мужицкой коровенке, к кормилице, у того надолго отнимутся руки... — Парранский, казалось, торжествовал, голос его окреп и негодовал. — Наивная хватила копытами такого волосатого мужчину, каким вы представили мне своего Брагина...

— Квасова, — осторожно поправил Бурлаков.

— Пусть будет Квасов. Неважно. Пусть вместо Мозгового будет Безмозглый, кобыла все равно хватит его копытами в грудь. И не уверен, поможет ли фельдшер в околотке. Так и пережитки, как эта кобыла. Крестьянина попробовали уложить на прокрустово ложе нового обихода, кричали, восторгались успехами. А потом что? Глотать горы пирамидона от головокружения? Милиция может согнать в вагоны миллионы кулаков и вывезти их куда угодно, хоть свалить под откос. Это они могут, это шикарно удалось. Но ведь пережитки не запломбируешь в ящиках, это же нечто неуловимое, флюиды, это существо человека, его импульсы...