Выбрать главу

— От товарища Орджоникидзе.

Ломакин взял пакет, полагая, что это какое-то новое сверхзадание, и потому, вскрывая, не таился от своего начальника. Тот почтительно наклонился к пакету.

На трех бланках большого именного блокнота Орджоникидзе писал Шрайберу, как живому, своим крупным почерком.

— Товарищ Орджоникидзе очень сожалеет, что не может присутствовать лично... — сказал человек, прибывший с пакетом. — Он просил огласить свое письмо. — Поймав недоумевающий взгляд Ломакина, тут же объяснил: — Для нас это несколько необычно, но в Грузии пьют  з а  з д о р о в ь е  даже покойных.

Ломакин кивнул и быстро направился к трибуне.

— «Дорогой товарищ Шрайбер! — писал нарком. — Я только что вернулся с Урала, где строят заводы социализма, и меня поразила тяжелая весть о Вашей безвременной кончине...»

Это были слова не для газеты, не для сборника речей, не для мемуаров воспоминателей. Нарком писал для немецкого пролетария, коммуниста, и для всех тех, кому нужно было услышать его интимное слово.

Стебловский махнул рукой, орган наполнил храмовый зал звуками Баха. Безупречно работавшие механизмы постепенно опустили гроб.

Пожалуй, только одна Марфинька не испытывала чувства скорби. Нельзя сказать, чтобы ее не волновали речи и траурные церемонии. Но Шрайбер был для нее человеком посторонним, старым, что также имело немалое значение, ибо люди для Марфиньки прежде всего делились на старых и молодых, и только потом брались в расчет их нравственные достоинства. Вся эта печальная обстановка обострила ее страх за Жору, за его судьбу.

— Жора, подойди к нему, — Она плечом подтолкнула Жору к брату, стоявшему возле стены с урнами, покоившими прах сожженных людей.

— Неудобно, — отнекивался Квасов.

— Почему неудобно? Не дури.

— Что я ему скажу?

— Все, что наболело...

— Не доктор же твой Колька, — попробовал отшутиться Квасов.

— Он друг, — упрямо повторила Марфинька. — Друг важнее доктора, важнее профессора. Ты с ним сейчас ни о чем и не говори... Только условься, когда зайти к нему. Зайдем вместе. Наташа сказала, что завтра они поедут в институт. Вот и договорись встретиться попозже, после института.

— Хорошо.

— Что хорошо? — упрямо настаивала Марфинька. — Будет хорошо, а сейчас плохо. Какого человека свалили!.. Сам Орджоникидзе его знал... А ты...

Марфинька добилась своего, и друзья условились о встрече. К Марфиньке подходили подруги, что-то спрашивали. Она никого не замечала, все они казались ей на одно лицо, и всем она отвечала одно и то же:

— Девочки, после. Не мешайте. Очень я занятая...

Жора принадлежал только ей и больше никому, она отвечала за него головой. И за свое счастье тоже...

На другой день после погребения Шрайбера Николай и Наташа поехали в Высшее техническое училище, куда были пересланы документы, ходатайство завода и характеристики. На доске объявлений Николай нашел свою фамилию. Он был допущен к экзаменам. В приемной комиссии, как и во всех подобного рода комиссиях, царила напряженная атмосфера. Но сегодня вместо строгой, неприветливой дамы за столом сидела миленькая полногрудая беляночка, завитая под барашка, что в те времена считалось образцом шика.

Не волнуйтесь, товарищ, — успокоила она приятным голоском, — вы от станка. Это же превосходно! В вечерний! Тем более! Я бы на вашем месте, вместо того чтобы суетиться, пошла в кино...

В коридоре Наташа, которая все умела деликатно угадывать, разговаривала с товарищем из деканата. Моложавый юркий человек в рубашке с твердым воротником, с желтыми залысинами до самого темени, весело щебетал с понравившейся ему девушкой. Завидя Николая, он переменил тон, поправил галстук.

— Видите ли, я могу сказать одно: нам нужна жесткая арматура. Рабочая прослойка укрепляет напряженные конструкции.

В профессорской столовке, куда Николай и Наташа случайно забрели, им тоже улыбнулось счастье: не спрашивая продкарточек, им подали манную запеканку, политую клюквенным киселем, бурачно-фасолевый винегрет и две свежие булочки.

В самом хорошем настроении они доехали до Всесвятского. Будущий метрополитен открывался глубокой траншеей. Семьдесят тысяч комсомольцев Москвы дали обещание сделать лучшее в мире метро. Из отвалов вывозили мокрые грунты. Куцые грузовики рычали, как звери. А кругом: избы, пески, картофельные и капустные поля, на дикой земле — лебеда, кошачьи лапки и двухцветные иван-да-марьи.

Расставшись с Наташей, Николай смешался с оживленной толпой студентов, спешивших к общежитиям. Глядя на них, он с чувством какой-то легкой отрады говорил себе, что у него есть теперь свой угол, своя крыша, что ему не нужно никого просить, не нужно унижаться, все идет как надо.

И раньше шло как надо.

Не будь отзывчивого директора и боевого комсомола, ему, возможно, долго пришлось бы ждать своей очереди на жилье. Если бы Семен Семенович Стряпухин не узнал, что Лукерья Панкратьевна тревожится о своих правах, возможно, не так бы скоро выписали наряд на бревна и пиленый лес. Если бы Розалия Самойловна, врач их заводской поликлиники, не обследовала квартиры и не нашла опасности в соседстве с туберкулезной сестрой, дело с отдельным жильем тоже отодвинулось бы. Было много подобных «если бы». Но все они носили побочный характер. Самое главное было в другом: Николай и Наташа старались работать хорошо, и, значит, завод ценил их.

А начало всех начал? Если бы не Жора Квасов, не его письмо, не «о р к а» на конверте... Вчера Жора подошел к нему. Его слова: «Запутался я... А бежать? Ноги немые», встревожили не на шутку. В глазах — тоска и нерешительность. Все это так не похоже было на него. Просьба Марфиньки. Скрытое предупреждение Аделаиды. Сегодня Жора должен к нему прийти. Чего бы Жора ни потребовал, он может надеяться на Николая. Долг платежом красен.

Николай вспомнил, что нужно купить хлеба. Отрывая талон от карточки, приветливая продавщица сказала ему, что ходят слухи об отмене карточек. «Колхозники, пишут, лучше стали работать», — она указала на лежавшую на прилавке газету.

Потом Николай медленно шел по улице. На фоне сумеречного неба поднимались высокие, узкие корпуса студенческого городка. Светились бесчисленные окна. Городок возник словно по щучьему велению. Его заселили за трое суток. Теперь в корпусах, похожих на пчелиные соты, роились тысячи студентов.

Когда Николай добрался, наконец, домой, он встретил у ворот Ожигалова и своего отца. Отец не знал нового адреса. Его привел сюда Ожигалов. Они сидели на вынесенных Лукерьей Панкратьевной табуретках и разговаривали о колхозных делах. Отец, по укоренившемуся в селе обычаю, высказывался перед партийным человеком осторожно, ничего не хулил, больше поддакивал. Во двор он не вошел, чтобы не давать повода Ожигалову, этому, казалось, неплохому человеку, задержаться тут. Кто его знает, как посмотрит на это сын. За последние годы в Степане Бурлакове выработалась характерная черта — подозрительная осторожность.

— Ничего живем, ничего, — в который уже раз повторял он в ответ на настойчивые расспросы, — на бога и на власть не гневаемся. Урожай, правда, плох, рожь в солому пошла, полегла, косами брали, на валки упали дожди, проросла рожь, чисто падалица, щеткой в землю, не отдерешь. А так ничего... Травы много накосили, согрел ее, подсолил. Фунтов сто соли пришлось извести! Зато корм...

Степан подробно рассказал о своей корове.

Ожигалов поддразнивал хворостинкой собачонку, тщетно ожидавшую подачки.

Заметив сына, отец встал, поправил пиджак и подаренную им фуражку — алый верх, белый околыш, Николай обнял отца.

— Не звал, не ждал — сам приехал, — сказал отец, когда закончились объятия и обязательные при первой встрече расспросы.

— Хорошо, папа, спасибо. Проходите. — Николай посторонился, чтобы пропустить гостей. — Сейчас Наташа прибежит. В магазине она. Не знали мы...

— А я у тебя тоже впервые, — сказал Ожигалов. — Помогла тебе наша комса или только мешала?