Внешность юного Герца нравилась девушкам с разными, порой, диаметрально противоположными вкусами, следовательно, он был не симпатичным и даже не красивым, а универсально прекрасным, как Аполлон. Однако правильным чертам его лица недоставало живости. Безупречному греческому профилю Герца всякому человеку хотелось крикнуть «фас», чтобы хоть желваки, словно прицепленные к скулам собаки, активно забегали туда-сюда. Любая эмоция, которая появлялась на его физиономии, являлась недоношенной, как семимесячный ребёнок; в этом плане Герц напоминал Электроника из советского фильма. Выжить эмоциям помогали глаза, смотревшие гордо, правдиво и смело.
Душа и характер Герца были сложными, как сопромат, и противоречивыми, как социалистическая идея и её последствия. Мысли, которые никому другому и в голову не могли прийти, к нему наведывались часто и, как правило, оставались с ночевкой, чтобы парень за раздумьями не мог заснуть до утра. Нравственность у него была похожа на новенькие брюки мальчишки-сорванца, которые ежедневно мараются, стираются и… не успевают заноситься до дыр, потому что малыш быстро растёт, и ему требуются новые брюки. Окружающие часто не понимали Герца, упрекали его в излишнем самолюбии, но уважали за тягу к правде и справедливости. В армию он пошёл после окончания юридического университета, чтобы послужить Родине. Словом, Герц был серьёзным человеком с глубоким теоретическим умом и рефлексирующим сердцем.
— Задрочу, гондоны, — произнёс Кузельцов, потягиваясь и зевая. — На очках[17] сгною.
Герц и Павлушкин тоскливо переглянулись.
— Всё, что угодно, товарищ сержант, но на очки не пойдём, — решительно сказал Герц.
— Всего-то двумя словами перекинулись, — непринуждённо произнёс Павлушкин и даже весь как-то просиял, что не одним, товарищ сержант, не тремя, а в аккурат двумя словами мы перекинулись с Герцем, как это, весьма вероятно, и положено по уставу. — Да и по делу ведь, а не просто так. Обсуждали просто с Герцем, чем завтра Вас на дежурстве кормить. По батарее ведь заступаем. Герц базарит: «Пельмени сварганим». А я в штыки: «С хрена ли пельмени, когда вареники». Он мне: «Начинка должна быть мясная, а не пюре в тесте». Это Герц так вареники, товарищ сержант, обозвал. Ну не дура ли?
— Оба лупни, — находясь на полпути к сонному царству, пробормотал сержант. — Котлеты. Прощены. Отбой.
Кузельцов уснул. Уснуло и его отделение. Вся батарея дрыхла. И как они это делали! Как кони, читатель! Прямо жаль, что солдаты спали и не могли оценить всю прелесть отдыха. Бойцы-кентавры всхрапывали, портили воздух, некоторые из них даже мочились под себя, как это без малейшего стеснения делают всякие здоровые лошади, а иные ломовые курсанты в сладостном забытьи вообще разбрасывали копыта в стороны и лягали скаковых сержантов, лежавших по соседству.
Герц, однако, уснул не сразу. Сначала он пригласил к себе в голову Павлушкина и свою одухотворённую студенческую подругу Наденьку Снегирёву для мысленного диалога.
— Балабас принесла? — с ходу спросил Герц. — Это еда по-нашему.
— Саша, ведь не хлебом единым, — ответила Наденька с осуждением, увидев, как принесённые ей продукты без пережёвываний понеслись в курсантские желудки по горловым желобам со скоростью бобслеистов.
— Правильно, — с набитым ртом, выдал Павлушкин. — Конечно, не хлебом единым. Сальца бы ещё с прослойками. От круглой картошечки, замаскированной сверху зелёным лучком, тоже не откажусь.
— Я совсем другое подразумевала, мальчики.
— Котлеты, наверно, — сказал Павлушкин. — Не стоит беспокойства. Сальца бы только для смазки пищевода, а то хлеб застревает.
— Саша, пожалуйста, объясни Илье, что я имею в виду, — произнесла Наденька. — Так же нельзя.
— Никак нельзя, — согласился Герц. — Павлуха прав, что без сала прямо беда.
— Какие же вы все тут, — не выдержала Наденька.
— Неприхотливые, — продолжил Герц и… провалился в сон.
Павлушкин тоже уснул не сразу.
— Ничего вроде денёк, средней паршивости сутки, — подводил итоги Илья. — Только зря Семёнову сегодня пачку сигарет подогнал. И откуда жалость взялась? Ведь трезвый вроде был. Как стекло. Да потому что он совсем уже оборзел, в толчок ночью сходить боится! И ведь страх-то у него какой-то неоформленный, неконкретный какой-то.
— Чего боишься? — спрашиваю. — Темноты? Чертей? Полевого командира Басаева?
— Не знаю, — отвечает. — Боюсь и всё.
А я знаю?! И всё равно иду, провожаю его до сортира, как будто мне больше всех надо его журчание слушать. Боишься ссать — не пей. Разбудит в следующий раз — так и скажу: