Выбрать главу

- Танюшка-а! Ты не видала, душенька, аглицкого буравчика?.. Куда-то дел и сам не знаю.

К верстаку подошла женщина: Николай увидел ту же и не ту Татьяну; лицо у этой было бледное и худое, как после долгой болезни, но красивее, чем у той; повязки не было, густые косы небрежно были свернуты на затылке, в открытых глазах светилось спокойное и строгое выражение. Она порылась около верстака, нашла буравчик, улыбнулась кончиками губ и сказала:

- Тут он и лежал, Иван Федотыч, вы все забываете. - Потом спросила, показывая подбородком на гроб: - Третий?

- Третий, дружок. Надо будет завтра к Арефию отвезть. Ты, дзшенька, не сбегаешь утречком на деревню?..

Лошаденку бы. Гляди, Арсений Гомозков не откажет. Ты бы сбегала, а я тем местом крышечку прилажу. Экая, подумаешь, беднота есть на свете, Танюшка! Ну, что тесина, и уена-то ей двугривенный, - тесины купить не могут, не на что.

Татьяна вздохнула. - Утром добегу, - сказала она.

- А подбирает, шибко подбирает, - проговорил Иван Шедотыч, - вчерась Арефий сказывал: в Боровой сорок две души бог прибрал... Легкое ли дело!

- Избави господи! - воскликнула Татьяна. Иван Федотыч ничего на это не заметил и опять запел вполголоса.

И немного погодя спросил:

- Деньжонки-то у нас водятся, Танюша?

- Три рубля семь гривен осталось, Иван Федотыч.

Иван Федотыч с сожалением почмокал губами.

- Ах ты, горе! Как же быть-то, дружок. Ох, тяжело бедноте-то, Танюшка!

- Что ж Иван Федотыч, сбегаю завтра у Парфентьевны попрошу. Бывало, не отказывала.

- Сходи, сходи. Душенька. Завтра, бог даст, и отвезу.

Арефий Кузьмич свою линию ведет... Греха в этом не вижу: в горькие времена одно прибежище - господь да Святое писание... Убеждать убеждай, на то и разум даден, а подсобить все-таки надо. Сходи, сходи, дружок, к Парфентьевне. - И опять запел: "Готово сердце мое, боже, готово сердце мое..."

Николай возвратился домой в недоумении. Разобраться в этом недоумении, пристально подумать о том, что он видел и слышал, помешало ему то обстоятельство, что завтра Иван Федотыч уедет в Боровую и, следовательно, Татьяна останется одна. И он всю ночь проворочался с боку на бок, мечтая о завтрашнем дне, о свидании с Татьяной.

На другой день, улучив час, в который, по его,расчетам.

Иван Федотыч уже должен был уехать, Николай таким же воровским обычаем подкрался к садику, спрятался за кустами и увидел из-за них, что Татьяна действительно одна.

Она сидела у раскрытого окна и, низко наклонившись, чтото шила. Николай собрал все свое мужество и с напускною развязностью, с полусмущенною, полуторжествующей улыбкой появился у окна; под его ногою хрустнул сучок... Татьяна быстро подняла голову, вскрикнула, и вдруг ее красивое лицо обезобразилось выражением ужаса и глубокого отвращения. "Уйди, проговорила она побелевшими губами, - уйди, постылый!" - "Таня!.." воскликнул Николай, растерянно протягивая руки. Она вскочила, захлопнула окно, - Николай видел, как тряслись ее нежные, нерабочие, руки, - и скрылась. Вне себя от стыда, от столь неожиданно уязвленного самолюбия Николай бросился из садика, миновал гумно, овчарни и, выбравши пустынное место за овчарнями, долго ходил там торопливыми, разгоряченными шагами, говоря сам с собой, бессвязно восклицая, проклиная себя, Ивана Федотыча, Татьяну и женщин вообще. О, женщины! Все они казались теперь Николаю так же "низки, подлы, изменчивы и двоедушны", как "эта... мерзкая святоша, черт, черт, черт ее побери!"

С этого случая Николай почувствовал еще большее презрение к смерти и презрение к тем, кто боялся смерти. И почувствовал сладостную потребность везде, где можно, выказывать это, напустил на себя отчаянность, удивлял конюхов и прочий народ своими дерзкими словами и глумлением.

В глубине души ему хотелось, чтобы поняли, что он не даром сделался такой отпетый, что на это есть свои тайные причины, что он носит в своей груди рану, что у него есть горе, куда поважнее какой-то холеры. Иногда он и делал такое впечатление, особливо на женский пол. Обе кухарки в застольной, Марья и Дарья, испытывали к нему даже какую-то жалостливую нежность, пригорюнивались, когда он начинал извергать "неподобные слова", провидели за этими словами то самое, что ему и хотелось, догадывались вслух, отчего он стал таким отчаянным. Николай ответствовал на такие догадки горькою усмешкой, многозначительным умолчанием или злобным и презрительным отзывом "об их сестре". Что касается молодых конюхов, они мало старались проникать в истерзанную Николаеву душу, но его дерзость внушала им некоторое уважение. Федотка так даже прельстился этою дерзостью, что и сам захотел явить вид отпетого человека. Случились, что старший конюх Василий Иваныч зашел во время обеда в застольную. И хотя обедал дома, но соблазнился хорошими щами, взял ложку и стал есть.

И Федотке пришло в голову сказать, что ежели на том свете будут кормить такими же щами, то, черт ее побери, хоть сейчас приходи холера. Тогда Василий Иваныч, ни слова не говоря, размахнулся ложкой и звонко ударил Федотку прямо в лоб. Вся застольная так и застонала от дружного хохота. А Василий Иваныч, в виде нравоучения, добавил: "Неумытое рыло! Пристойно ли тебе с управителева сына пример брать? У него-то копыто, а у тебя клешня, дурак!"

Когда стали жать пшеницу, оказалось, что начальства в Гарденине недостаточно. По полям ездили и ходили с бирками, с саженями, с реестриками в руках Николай, староста Ивлий, конторщик Агей Данилыч, старший ключник Дмитрий и взятый на время сельский староста Веденей. Сам Мартин Лукьяныч раза два в день объезжал поля. Тем не менее этого было недостаточно, и Николая послали, чтоб приказал Агафоклу явиться в Гарденино. Было воскресенье, когда Николай поехал на хутор. Полдневный жар свалил, жгучее июльское солнце склонялось к западу. Табуны уже выгнали в степь, и ворота опустелых варков стояли отворенные настежь. Обогнувши ракиту, Николай увидел Агафокла: он сидел на завалинке, босиком, распоясанный, с расстегнутым воротом, и, понурившись в землю, тяжело сопел.

И вдруг поднял голову на стук подков и быстро скользнул в избу. И снова появился уже в окне. Николай не узнал его:

так побледнели и осунулись его румяные щеки, таким казалось встревоженным его некогда веселое, вечно подмигивающее и смеющееся лицо.

- Аль холера? - крикнул он Николаю. - Друг! Христом-богом прошу: не подходи ты ко мне, ради создателя не подходи!

- Какая, где холера? - сказал удивленный Николай. - Что с тобой, Агафокл Иваныч?

- Да в Гарденине.

- Никакой нет холеры.

- Ой ли? Побожись, милячок, побожись, желанненький!

- Право, нет.

- И на жнитве никто не помирал?

- Пока еще никто.

Агафокл несколько успокоился, вышел из избы, привязал Николаеву лошадь.

- Велено тебе, Агафокл Иваныч, приезжать на жнитво, - сказал Николай.

- Как так велено? - пролепетал Агафокл, опускаясь на завалинку.

Николай пояснил и добавил:

- Чтоб завтра же явиться.

Лицо Агафокла исказилось отчаянием.

- Не поеду! - закричал он плачущим голоском. - Так и скажи: не поеду. Пущай рассчитывают! Чтой-то в самом деле: мне жисть не надоела. Согнали народ... с самых заразных мест. К чему это? Да пусть она пропадет, йшеница...

К чему? Я и тут-то того только и гляжу, чтобы с заразных мест какой не проявился, а то на-кося, в самое пекло! Аль у меня две головы?.. Не поеду!

Николаю было и смешно и омерзительно смотреть на Агафокла.

- Как же так не поедешь, - сказал он, - какой же ты после этого приказчик?

- Друг! Миколушка! - жалобно заголосил Агафокл. - Уволь ты меня, старика... Соври папашеньке, скажи - невозможно отлучиться с хутора. Соври, анделочек!

Я не отрекаюсь, я прямо тебе говорю, боюсь... Меня с утра до ночи лихоманка трясет. Что ж, я не отрекаюсь.

- Вот какой ты трус. Уже не говоря о том, что это вообще вздор - не двадцать раз умирать? - но холера не заразительна. Это уже доказано.

- Чего ты толкуешь, дурашка? Ну, что ты толкуешь?..