В этих картинах никому не было пощады: припоминалась расправа Мартина Лукьяныча с однодворцами, восстановлялись "холопские разговоры" в конторе, Оголтеловка, поп Александр, "кулак" Шашлов, "мерзкий приспешник"
староста Веденей, целование ручек у господ, стояние перед ними ввытяжку и без шапок, "подхалимские письма" к барыне... А когда течением цепляющихся друг за друга мыслей и воспоминаний Николай пришел к холере, начал рассказывать о бабе из Колена, о том, как без всякой помощи безропотно страдал и умирал народ, он до такой степени взволновался этим, так забылся, что без малейшей жалости к Верусе со всеми возмутительными подробностями изложил ей дело Агафокла и пытки, которым Фома Фомич подвергал Кирюшку, и сцену тонкого вымогательства сорока двух рублей. И, злобно устремив глаза на Верусю, стараясь удержать прыгающий подбородок, закончил: "А вы утверждаете - напрасно!.. Его бы, палача, повесить мало-с... папашу-то вашего!" К этому он еще хотел прибавить несколько энергичных слов, но вдруг опомнился, губы его сомкнулись. Веруся сидела без кровинки в лице, с расширенными глазами, с таким выражением, как будто ее ударили обухом по голове. Несколько секунд продолжалось молчание.
- Послушайте, Рахманный, - произнесла она хрипло и с усилием выговаривая слова, - это все, честное слово, правда?
- Как же я осмелюсь лгать? - воскликнул Николай.
Опять помолчали. На лбу Веруси обозначилась страдальческая морщинка. Вдруг она поднялась, крепко пожала Николаеву руку, с каким-то значительным выражением выговорила: "Хорошо... я вам верю!" - и торопливо пошла из сквера. Но шагов через пять приостановилась и, не оглядываясь, с странною сухостью произнесла:
- Послушайте, как ваш адрес... если бы кто вздумал написать вам?
Как-то перед весною Николаю случилось быть у Рукодеева. Там передали письмо на его имя. Письмо было от Веруси. Вот что она писала:
"Не подумайте, Рахманный, что я дорожу вашим мнением и вообще заискиваю. Такая подлость противоречит моим убеждениям. Пишу по поводу нашего разговора.
Я уверилась, что отец поступил нечестно. И я не намерена жить на такие средства. Но даю вам честное слово, что ничего не подозревала. Глупо, конечно, такие ужасы, по поводу которых мы имели разговор, находили место, а мы веселились на каникулах и катались в лодке на Битюке.
Я себе никогда не прощу. Я кончу курс и намерена быть народной учительницей. Это, впрочем, мой всегдашний план. Может быть, со временем мне понадобится ваш совет:
у вас довольно широкий запас наблюдений из народной жизни. И вы не фразер, если не ошибаюсь. Я имею теперь частные уроки и живу своим трудом.
Вера Турчанинова".
Николай прочитал раз, прочитал другой, и вдруг ему сделалось совершенно ясно, что если уж он в кого влюблен, так это в Верусю.
Однако вскоре возникшая после этого весна показала ему, что он ошибается.
II
Роща и сад. - На навозе. - Свидание. - Николай "развивает" Груньку, и что из этого вышло. - Засада Алешки Козлихина. - Перспектива порки. "Писатель" Н. Pax - и и обаяние печатного слова. - Приезд "студента императорской академии". - Мать и отец. - Дворня приветствует Ефрема. "Ау! Глебушка!" - Приезд господ. - Новые птицы - новые песни.
Отсеяли яровое. "Передвоили" под гречиху. Налаживали плуги, готовясь "метать" пары. Однодворцы возили навоз из скотных дворов и из огромной кучи позади конюшен. В усадьбе непрерывно гремели порожние телеги, скрипели тяжело нагруженные возы, с утра до ночи раздавались громкие голоса и понуканья, стоял пронзительный запах аммиака, странно соединявшийся с ароматом цветущих деревьев, с запахом свежеразрытой земли и дегтя. Внизу, по течению Гнилуши, ветловая роща так и кишела птицами. Ничего нельзя было расслышать от непрестанного грачиного крика, от треска сухих ветвей и шума бесчисленных черных крыл, от необыкновенной возни на деревьях около неуклюжих, растрепанных, похожих на мужицкие шапки гнезд. В саду природа ликовала с меньшею дерзостью. Здесь не было столь нелепых, столь раздирающих криков, не было такого шума, треска, писка. Здесь щелкали соловьи, нежно стонали горлицы, "турлыкали" иволги, пели малиновки, щуры, пеночки, дрозды, куковали кукушки и вообще хлопотала и устраивалась всякая благозвучная тварь. В роще было темно от густых ветвей; земля там никогда не просыхала; воздух был насыщен запахом сырости, прели, одуряющею вонью каких-то высоких трав с толстыми сочными стеблями. В саду все нежилось и млело на солнце: теплый ветерок шевелил белоснежные и розовые цветочки деревьев, мягкую ярко-зеленую травку на лужайках, одуванчики, кашку, золотоцвет, лиловые колокольчики, ласкал старые липы, пахучую зелень берез, лапчатые листья кленов. С дуновением этого благосклонного ветерка все растущее как бы пронизывалось веселыми солнечными лучами, как бы впитывало в себя золотистый блеск, разлитый в воздухе. Вот почему даже в липовых и кленовых аллеях, и в беседках из густых акаций, и там, где по-над прудом возвышались старые дубы, тень была какая-то не настоящая, не такая, как в оглушительной ветловой роще, а с зеленовато-золотистыми просветами, с прихотливою игрой солнечных лучей, точно застрявших в густой листве. Гудели пчелы, пели птицы, сильный и сладкий запах насыщал воздух, в голубом пространстве отчетливо вырисовывались цветы вишен, яблонь, черемухи. Одним словом, не в пример сырой ветловой роще, все ликовала здесь чинно, красиво и благопристойно.
Навоз возили на поля, примыкавшие к самому саду.
По всему пространству пестрели одинокие фигуры баб и девок, раскидывавших вилами кучи влажного и тяжелого удобрения. Работа была "издельная", от десятины, а потому над ней не требовалось постоянного надзора: нужно было только смотреть, чтобы навоз раскидывался ровна и одинаково. За этим смотрел Николай. Сидя верхом, он переезжал с десятины на десятину и уговаривал "пожалуйста, лучше работать". Его уговоры звучали особою искренностью, потому что как только наступили весенние работы, Мартин Лукьяныч все чаще и чаще начинал ему угрожать побоями "за послабление" и делать строгие внушения.
Две девки работали на десятине, ближайшей к саду.
Они были в грубых посконных рубахах, в высоко подоткнутых старых юбках, с голыми выпачканными ногами; на одной был желтый платок, на другой красный. Та, что была в красном, завидев подъезжающего Николая, перекрылась и сделала так, что платок только отчасти закрыл ее черные волосы, а необыкновенно Длинная и толстая коса стала видна от самого затылка. Другая не проявила такого внимания к своей наружности и, смеясь, сказала:
- Вот Миколка-то поглядит, какие мы убранные!
- А паралйк с ним, - грубым голосом ответила та, что в красном, - мы не барыни. Навоз раскидывать не станешь обряжаться.
- И-и, погляжу я, Грунька, и привередлива ты! Сама прихорашиваешься, как увидела, а сама ругаешься... Уж.
чего тут, сохнет сердечко по милом дружочке. Чего скрываться!
- На какой он мне родимец! Возьми его себе, пухлявого черта! Повесь на шею, коли люб. А мне хоть бы век его не видать - не заплачу... И-их, и противна ты мне, Дашка, за эти речи!
И Грунька с ужасно сердитым лицом, с блестящими от негодования глазами изо всей силы воткнула вилы в кучу и с каким-то остервенением стала расшвыривать навоз. Тем не менее опытный глаз Дашки уловил, что она приложила особенное старание, чтобы казаться ловчее, сильнее и красивее в этой трудной работе.