На самом деле Гавела явно смутил радикализм некоторых произнесенных ранее речей, и в его выступлении прозвучала предостерегающая нотка:
Если неотъемлемой частью профессии писателя является то, что он более, чем кто-либо еще, вновь и вновь ставит мир под вопрос и проблематизирует его, логично, что он должен вновь и вновь – усерднее, чем кто-либо еще, – завоевывать доверие этого мира. Однако он больше вредит самому себе, если легкомысленно ставит это доверие на карту. И если мир именно к нам – что следует трактовать как своего рода честь – предъявляет требования более жесткие, чем к кому-либо еще, мы, конечно же, не отвертимся от его суда и не убаюкаем его ссылками на психоз и атмосферу; в итоге он всякий раз с каждого из нас спросит, что мы говорили и что после этого делали; соответствовало ли то, что мы делали, тому, что говорили; имели ли мы право говорить то, чего потом не делали; как мы оправдали надежды, которые вначале внушили миру. Если коротко, речь идет о том, действительно ли все мы способны до самого конца нести полную ответственность за свои слова; способны ли все мы по-настоящему и без оговорок отвечать сами за себя; на практике доказать серьезность своих заявлений и никогда, даже руководствуясь лучшими побуждениями, не оказаться в какой-то момент сбитыми с пути своим тщеславием или страхом. Это – призыв не к расчету, а к подлинности[210].
Таким образом, понятие «подлинной ответственности», или, иными словами, «жизни в правде», возникло у Гавела не в последующие диссидентские годы или под влиянием Яна Паточки – которое, конечно, неоспоримо. Оно во всей своей полноте было сформулировано уже здесь, будучи до того опробовано за столом в «Славии» и отшлифовано на неверных тропах институциональной политики литературных учреждений.
Взыскания знаменитым писателям наделали много шума и встретили неодобрение даже у представителей коммунистической элиты. Вдобавок публичные проявления непослушания на съезде дали другим пример для подражания. На октябрьском пленуме центрального комитета партии было нарушено еще одно табу – запрет на публичную критику Большого Брата, первого секретаря компартии и президента республики, а в остальном самого заурядного человека по имени Антонин Новотный. Вдруг стало можно критиковать все: не только его методы руководства экономикой или его хамское отношение к словацким коммунистам с их робкими попытками вспомнить и возродить словацкие национальные традиции и свою историю, но и сосредоточение всей партийной и государственной власти в руках одного человека.
На декабрьском пленуме ЦК страсти разгорелись уже не на шутку, и Новотному было предложено подать в отставку. Он еще сумел оттянуть неотвратимый конец, прервав заседание 23 декабря вошедшей в историю фразой «товарищи женщины должны успеть за покупками», однако 5 января на посту первого секретаря его сменил малоизвестный, но симпатичный аппаратчик из компартии Словакии Александр Дубчек. Пражская весна 1968 года могла стартовать.
Причина, по которой Пражская весна и ее силовая развязка стали одной из икон в истории XX века, была более чем основательной: как динамика движения реформаторов, так и способ, каким оно было разгромлено, нанесли смертельный удар по марксистской идеологии и по претензиям представителей советского блока выдавать себя за истинных носителей исторического прогресса. Хотя сталинизм, сфабрикованные процессы и подавление восстаний в Берлине и Будапеште заставили многих прежних сторонников коммунизма пересмотреть и отвергнуть свою веру, приверженность марксизму-ленинизму в середине шестидесятых годов была чем-то пусть и не достойным восхищения, но еще и не слишком позорным. После 1968 года это слово стало синонимом соглашательства, тупости, а то и чего похуже.
Далеко идущее значение Пражской весны было несколько несоразмерно ограниченному масштабу реальных перемен, происшедших в течение всего-навсего семи месяцев. С институциональной точки зрения реформы были очень скромными – за одним весьма существенным исключением, каким стала отмена цензуры в конце июня. Это, впрочем, означало лишь официальную констатацию состояния, существовавшего уже несколько месяцев. Другие новшества, такие как реабилитация по суду некоторых жертв коммунистического террора и произвола после 1948 года, были обращены в прошлое и представляли собой некие нравственные жесты. Все остальное были лишь слова. Но как же они пьянили! Впервые за двадцать лет – и вообще впервые для тех, кто родился при коммунизме, – можно было обсуждать, подвергать сомнению и критиковать абсолютно все, будь то частная собственность, свобода передвижения, руководящая роль партии, свобода вероисповедания, советский ГУЛАГ, движение хиппи или равенство полов. Обо всем этом велись регламентированные и свободные дискуссии на сотнях организованных и импровизированных встреч, в лекционных залах, на собраниях, в кофейнях и кабачках, в постели и на улице. Как грибы после дождя, с официальным благословением или без него, появлялись новые кружки и клубы. Еженедельник «Литерарни новины», который вновь начал выходить под названием «Литерарни листы», становился с каждым днем радикальнее, но он был все еще довольно умеренным в сравнении с новыми журналами, такими как «Репортер» или «Студент».
210
4. Sjezd Svazu československých spisovatelů. Praha: Československý spisovatel, 1968 (