Во всех учебных заведениях, где изучали русскую словесность, звучали оды Державина, а педагоги — вслед за Мерзляковым — произносили похвальные речи о поэте. Они считали Державина самой величественной вершиной русской поэзии. Здесь первым следует назвать Степана Петровича Шевырёва. Он не только подражал Державину в стихотворчестве, он — историк литературы, критик — многое постиг в нём.
«Это сама Россия екатеринина века — с чувством исполинского своего могущества, с своими торжествами и замыслами на востоке, с нововведениями европейскими и с остатками старых предрассудков и поверий — это Россия пышная, роскошная, великолепная, убранная в азиатские жемчуга и камни, и ещё полудикая, полуварварская, полуграмотная — такова поэзия Державина, во всех её красотах и недостатках», — пишет Шевырёв.
Суд Белинского, разумеется, был строже.
Властитель дум, неистовый Виссарион примечал, что в поэзии Державина нет шиллеровских «возвышенных мечтаний» или «бешеных воплей души… как у Байрона». Что же, по Белинскому, составляло поэзию Державина, которую исследователь ставил достаточно высоко? Выходило, что в державинском стиле превалировали героизация эпохи и яркие портреты её героев: «Поищите лучше у него поэтической вести о том, как велика была несравненная, богоподобная царевна киргиз-кайсацкия орды, как этот ангел во плоти разливал и сеял повсюду жизнь и счастие и, подобно Богу, творил всё из ничего; как были мудры её слуги верные, её советники усердные; как герой полуночи, чудо-богатырь, бросал за облака башни, как бежала тьма от его чела и пыль от его молодецкого посвисту, как под его ногами трещали горы и кипели бездны, как пред ним падали города и рушились царства, как он, при громах и молниях, при ужасной борьбе разъярённых стихий, сокрушал твердыни Измаила или перешёл чрез пропасти Сен-Готара; как жили и были вельможи русские с своим неистощимым хлебом-солью, с своим русским сибаритством и русским умом…» Писал он о Державине много, ярко и противоречиво — его упрекали, что он «судит о Державине… как о разбитой посуде», называли Геростратом. Николай Полевой говорил о «пигмейском суде» над Державиным. Но красоты поэзии XVIII века со всеми её смелыми открытиями после пушкинского благозвучия воспринимались, словно какофония.
К концу 1840-х — когда любители словесности «канонизировали» Пушкина — ещё явственнее стало казаться, что Державин устарел.
Ну а потом «порвалась цепь великая», начался предреволюционный раскол. Яков Карлович Грот (1812–1893) десятилетия работал над девятитомным собранием сочинений Державина — это был первый образец академического издания в русской науке. Какие там комментарии, как точен набросок историко-литературного контекста каждой оды! Грот создаёт дотошное биографическое исследование — «Жизнь Державина». Ни один русский писатель к тому времени подобной чести не удостоился, да и в XX веке у классиков русской литературы не нашлось такого же преданного и трудолюбивого исследователя. Между тем прогрессивная критика бранила Державина всё резче, а читатели подзабывали «певца Фелицы».
Кампания нападок началась после 1860-го, когда вышли в свет «Записки» Державина. О мемуарах поэта ходило немало слухов. А тут Пётр Иванович Бартенев — историк, прирождённый архивист — взял да и издал с некоторыми купюрами «Записки», снабдив их собственными примечаниями. И оказалось, что реальный Гаврила Романович не соответствует представлениям 1860-х годов о чести, благородстве, общественном благе, поборником которого в прежние времена называл Державина Рылеев. «В Державине стали отрицать всякое достоинство: его бранили в журналах и учебниках, бранили с профессорских кафедр», — вспоминал Грот.
«Трудно найти образованного человека, который бы о поэтическом даровании Державина не имел наклонности думать, что это <…> кропотливая бездарность, сперва вызванная каким-нибудь неразумным случаем, а потом находившая поощрение на новые подвиги в неразборчивости и некоторых других условиях тогдашнего времени», — писал анонимный рецензент в «Библиотеке для чтения». Но одного клейма ему оказалось маловато, он вошёл во вкус: «Не простой бездарности, но — и замечательной нравственной пустоты и даже значительной ограниченности умственных способностей». «Державин делал дела точно так же, как писал оды, — неуклюже, шероховато, бессвязно, напряжённо до тупости, растянуто до бессмыслия».