К середине 1780-х годов Львов, вслед за Державиным, превратился во влиятельного и многообещающего вельможу. Его приблизил к себе А. А. Безбородко, к которому Державин относился противоречиво. Безбородко — в те времена уже граф, но ещё не князь — на всякий случай сделал «своим человеком» талантливого и обаятельного друга будущего певца Фелицы.
Львов отвергал тяжеловесную поэзию — инерцию классицистического «высокого штиля» — и бывал к ней беспощаден. И в архитектуре, и в литературе он был искателем золотого сечения, ценил чувство меры. Нагромождение излишеств разрушает гармонию — для Львова сие, как зубная боль. Рядом с Николаем Александровичем Державин выглядел эдаким неогранённым гением, грубоватым самородком. Считалось, что Державин даже азбучные правила стихосложения знает слабо. Львов «просвещал» старшего друга, но не впадал в гордыню: он ощущал недюжинную силу державинского дара. Да и Державин ещё солдатом проштудировал Ломоносова и кое-что понимал в стихосложении, просто до поры до времени скучноваты ему были филологические приседания. А репутация «дикаря» и «самородка» закрепилась за ним, потому что он никогда — даже в малейшей степени — не был и не выглядел снобом.
Львов, как и Державин, был поклонником русского фольклора, так называемой простонародной поэзии. Он помогал Ивану Прачу в составлении и публикации «Собрания народных русских песен» (1790). Львов увлекался анакреонтикой — и мотивы русской простонародной речи вкрапливал в переводы древнегреческого пиита. Вначале 1790-х Державин и Львов одновременно начали создавать русскую анакреонтику. По части критики именно Львов был лидером кружка. Он влиял на собратьев сильнее, чем они на него… Державин не обижался, когда друг вышучивал его новые строки, указывал на дисгармонию, на кургузые двусмысленности в стихах.
Однажды Николай Александрович написал Державину послание в стихах — написал, как умел: остроумно, гладко:
Вот такого Державина он и полюбил — русского Пиндара! Поэта, которому доступны и лирика, и героика. Даже скрипачу недостаточно быть просто виртуозом, нужен жар, нужно нечто необъяснимое, пленительное. В неогранённом Державине что-то посверкивало.
Львов иногда пытался переделать Державина на свой лад, но умел ценить и имперский размах, и политический азарт петербургского «мурзы». Державин для него — поэт, вставший вровень с государством, осмысливший его победы. Державину хотелось большего — он ведь и сатирик, и лирик, и философ в стихах…
Львов видел в Державине образец сильного нутряного дарования, неогранённый алмаз. Привлекал и боевой опыт бывшего гвардейца, сражавшегося с Пугачёвым, хотя Гаврила Романович редко вслух вспоминал о сражениях, лазутчиках и карательных операциях. Державин нуждался в литературных разговорах и впечатлениях, в слушателях и читателях…
Круг Хераскова казался Державину слишком чопорным. Чтобы сойтись с ними коротко, нужно было стать масоном, а Державин этого чурался. Другое дело — недавние гвардейцы, перешедшие в статскую службу. Среди них Державин оказался старшим — и это ему льстило. Молодого Капниста Державин помнил по гвардии. Отец его — бригадир, тоже Василий Капнист, — погиб при Гросс-Егерсдорфе. В юности Капнист получил недурственное домашнее образование, ему легко давались языки, а склонность к острословию превратила его в стихотворца.