Выбрать главу

Вот Ахрор-художник безвинный горных неповинных родников и водопадов…

Вот его безвинная улыбчивая русская жена художница Настя, влюблённая в таджикские павлиньи безвинные чаканы, ичиги, изоры, кауши, кувшины кумганы, джурабы…

Вот весь потерявшийся заблудившийся в смоляных огненных кудрях красавец олень артист Анвар Ассаргадон царь охотник на всех дев и жён с вечной бутылкой шампанского в извилистых музыкальных перстах, которыми он ознобно сладко гладит извилистых упоённых дев и жён, улыбается нежно, неповинно, без всякой соринки в воде бархатных очей взирая на Фатю…

Вот девочка Фатя, Фатя, летающая витающая лепетливая струйчатая весенняя только что проснувшаяся бабочка…

Ах, куда, куда, куда ты улетаешь… однодневка порхающая…

Когда жить тебе так мало, мало, мало, бабочка…

Иногда Фатя прыгает на низкий глиняный дувал – и вешний ветер вечный пастух, жених девственниц – её обвивает, обнимает, облегает, опьяняет…

И на ней короткое – до жемчужных колен – алое бархатное платьице-облачко…

А на вёрткой птичьей блаженной её головке полыхает золотом златошвейная кулябская тюбетейка, из-под которой змеятся вьются двенадцать мелкозаплетённых курчавых косичек…

Ах… а на ногах у неё материнские лаковые малиновые туфельки на высоких каблуках…

Дети любят носить родительские одежды…

Туфельки велики ей – и она сладко зачарованно блаженно стучит бьёт по земле каблуками, то выпадая из туфелек – то гибко качаясь удерживаясь в них…

Ах, вот оленёнек Яшка бухарский сиротка весёлый опьянённый носится прыгает скачет по юной нежной травке дворика-хавли…

И прыгает на дувал и скачет по дувалу вместе с Фатей…

Но…

Но потом Фатя срывается с дувала и подбегает ко мне и шепчет, шелестит мне на ухо таинственно, горячо, щекочуще:

– Дядя Тима… поэт… я люблю вас… больше, чем папу и маму…

И косички её трогают лицо моё…

И она убегает… качаясь виясь на малиновых лаковых неверных туфельках… как нежный дымчатый прутик ивы на вешнем ветру… прутик… стебелёк пугливый…

И на детском личике её – недетская мука, страданье…

Это от тайной первой больной любви…

И мне до слёз жаль её… Жаль мне её раздирающе…

Спелый ветер раннего созреванья за одну ночь нали- вающихся скороспелых вишен уже коснулся и её…

О Боже…

Рано… рано… рано…

Пожалей раннюю раненую первоцветущую душу её… душу подросточка-подранка…

И оленёнок Яшка подбегает ко мне вослед за ней и лижет мне ухо. И дышит сладко, нежно…

И словно тоже хочет что-то шепнуть мне, да не может…

О Боже…

Что же будет с нами, с весёлыми, со счастливыми, с радостными?..

Что-то мне страшно от нашего счастья…

…И вот соседи весёлые щедро разгульно пьют гранатовое вязкое дрёмное шахринаусское вино и едят младой свежебараний дымный томный плов… с иранской зирой и афганским перцем, что горит жжёт как зороастрийцев священный огонь…

И от вина, и от ветра вешнего, и от плова дымносладкого, и от перца афганского, и от любви необъятной человеческой и божественной – все смеются, и обнимаются, и целуются, и плывут, текут, как ручьи весенние, и родными неразлучно становятся…

И склоняются друг к другу… и сливаются друг с другом… и друг другом становятся…

О Боже! Ах, Боже!..

Но я чую – что-то страшное назревает, надвигается, готовится… как вешняя ливневая туча за горой…

Ах, дворик, ах, домик, ах, вешний струящийся на окраине безвинного, беззащитного моего Душанбе, на окраине моей спящей невинной, беззащитной, беспомощной Родины…

Открытой, безвинной, как люлька ребёнка…

Уже обречённой…

Уже тайными короедами жуками бесами приговорённой…

О Боже…

…Тут мимо домика весёлого проезжает на древнем осле тысячелетний мудрец Ходжа Насреддин…

Он всегда проезжает там, где царит дух веселья и любви и вина.

Он всегда проезжает там, где царят несчастья и беда.

Он всегда проезжает везде и близ всех… да!..

Он останавливается у домика, где праздник, и шепчет печально:

– И вот в Кремль пришёл Горбачев… Пришёл тать на русский брошенный беспомощный трон…

На троне вор – в стране мор…

О Боже… Что ж Ты попустил… за что? за что?

О Боже…

…И вот уже Ахрор – художник, певец, апостол горных алмазных водопадов и хрустальных родников от меткой братской затаённой пули падает в родник, в хрусталь родника и…

И хрусталь течёт, туманится, клубится ранней клубникой, как рубин, как гранат от крови его, и он, он шепчет, улыбаясь:

– Ах, писать, окуная кисть в собственную кровь!.. искусство выше жизни…

Искусство вечно, а жизнь – смертна…

Ах, Аллах! Аллах, дай мне успеть написать, как этот родник-хрусталь стал родник-рубин, стал родник-гранат… да не успею… да пуля слишком метка… кровава… близка… родная пуля таджика-брата…

…И вот уже Анастасия-Настя в павлиньих одеждах бредёт по ночным сиротским, пустынным улицам гражданской войны и ищет мужа своего с гранатовой неоконченной картиной его…

Тогда ночные джигиты с ночного ледяного горящего танка спадают, и бегут к ней, и совлекают, снимают с неё безвольные оцепенелые расписные, райские, павлиньи, фазаньи, шуршащие одежды её, как умелые хозяйки неслышно хищно ощупывают ощипывают кур… как дети бережно снимают прозрачную кожицу с персика…

– Айх! зачем жене одежды, когда вся сила её в наготе её?.. – шепчут мудро они и от них пахнет кровью и анашой… а потом – семенем кипучим испуганным безбожным… – Ах, жены – наша одежда, а мы – их… да…

Тогда Анастасия нагая порушенная, но не поруганная тихо властно идёт к ночной бешеной реке Варзоб-дарье и входит в лёд волн и шепчет в цепенеющих волнах: