Выбрать главу

Почтение к синагоге вбито в мальчика родителями, которые его возили туда с собой ("от того, что я видел и слышал, я возвращался в тяжелом чаду"), холодноватая насмешливость к петербургским имперским церемониям, в конечном счете, внушена родителями же, пусть через посредство няньки, так что, воскрешая свои детские впечатления, Мандельштам, в сущности, показывает ценности своей стопроцентно еврейской семьи. Так был ли конфликт?

Думаю, конфликт в душе и творчестве Мандельштама все-таки был. И заключается он, повторяю, в столкновении ценностей государственнических и антигосударственнических, "конспираторских". Мандельштам ищет и находит в русской, а затем в советской культуре черты, свойственные "расе государственников" и "расе конспираторов и бунтарей", пытается примирить то и другое, но в конце концов все-таки склоняется к ценностям подрывным, антигосударственным и античеловеческим, словом, к "хаосу иудейскому".

Главный же интерес для нас этого поэта, а также причина того, что я поместил выше материал о цивилизациях Шумера и Вавилона, заключаются в том, что Мандельштам пытался примирять ценности государственнические и антигосударственнические оригинальным способом. Он пытался создавать культуру нового государства — русскоязычного, но не русского, даже — антирусского. Это должна быть могущественная и безжалостная держава, руководимая каким-то обязательно нерусским вождем (быть может, Сталиным), но доминирующую роль в которой обязательно должны были играть иудеи или обращенные в иудейство русские. В сущности, речь шла о создании нового народа — русскоязычных иудеев, примерно так, как в свое время иудеями в большинстве стали тюркоязычные хазары.

Прославим, братья, сумерки свободы,

Великий сумеречный год!

В кипящие ночные воды опущен грузный лес тенет.

Восходишь ты в глухие годы, —

О, солнце, судия, народ.

Прославим роковое бремя,

Которое в слезах народный вождь берет.

Прославим власти сумрачное бремя,

Ее невыносимый гнет.

В ком сердце есть — тот должен слышать, время.

Как твой корабль ко дну идет.

Мы в легионы боевые

Связали ласточек — и вот

Не видно солнца; вся стихия

Щебечет, движется, живет;

Сквозь сети — сумерки густые —

Не видно солнца, и земля плывет.

(1918)

Итак, создается новая "большая сеть" ("грузный лес тенет") — новое государство и новый народ, "ночные" ценности которого становятся "дневными". То, что с христианской точки зрения считалось извращением, теперь становится "нормальным", и наоборот, нормальное объявляется "извращенным" и безжалостно уничтожается...

Формально говоря, этот процесс (так же как и то, что происходило в хазарском каганате после принятия его верхушкой иудаизма) противоположен тому, что имело место после завоевания Шумера семитами-вавилонянами. Русские, как и хазары, должны были сохранить свой язык, но сменить веру и главные жизненные ценности; вавилоняне же сохранили язык, но сменили веру, приняв ценности покоренного ими народа-государственника и даже приняв божества шумеров (правда, заменив их имена на более привычные).

Вот такая, с позволения сказать, программа была у Мандельштама, да в общем-то и у Ленина, и у других евреев-большевиков. Возможно также, хотя и не без некоторых колебаний, этой программы тайно придерживался и Сталин. Разумеется, именно эту программу сегодня продолжают осуществлять и еврейские "олигархи"...

Какая-то роковая сила заставляла Мандельштама (как всегда это бывает у евреев) обязательно все испортить. "Себя губя, себе противореча" — писал он об этом, но это сказано чересчур высоко, на самом деле, скорее — "себе подгадив", самому себе под нос напустив зловония в воздух.

Я извиняюсь за грубость этой последней фразы, но запахи, действительно, весьма явственно присутствуют и в стихах, и в прозе Мандельштама:

"Как крошка мускуса наполнит весь дом, так малейшее влияние юдаизма переполняет целую жизнь. О, какой это сильный запах! Разве я мог не заметить, что в настоящих еврейских домах пахнет иначе чем в арийских? И это пахнет не только кухня, но люди, вещи и одежда. До сих пор помню, как меня обдало этим приторным еврейским запахом в деревянном доме на Ключевой улице, в немецкой Риге, у дедушки и бабушки. Уже отцовский домашний кабинет был непохож на гранитный рай моих стройных прогулок, уже он уводил в чужой мир, а смесь его обстановки, подбор предметов соединялись в моем сознаньи крепкой вязкой".