Выбрать главу

Пока писатель остановился на пороге, давая автограф одному из многочисленных поклонников, гарпии на ветках встрепенулись, сердито распушили обшарпанные перья. Одна заторопила другую:

— Алла, ну ты что, заснула? Вот же он, вот!

— Натали, если можешь, не учи меня. Я в литературе значу не меньше, чем ты!

Она свесила с ветки заостренную, исхудалую гузку, покрытую редким пухом, с кожаной скважиной на конце. Напружинилась, отчего на теле проступили тощие кости. Издав хлюпающий, похожий на плевок звук, посадила на плечо знаменитости известковую кляксу с зеленоватым оттенком. Повернулась, удовлетворенно оценивая попадание. Потрясла гузкой, убирая внутрь сработавшее окончание кишечника. Писатель, не заметив критической оценки, бодрой походкой неунывающего артиллериста перешел из ресторанного зала в бар, где ему налили рюмку душистой анисовой водки. Он выпил, приподняв плечо, не замечая налепленный белый погон.

— Герой, которого я напишу,— последний витязь, одинокий боец! — продолжал разглагольствовать Парамонов.— Он один на своем жеребце, со сверкающим копьем, острым зраком, с отчаянным озаренным лицом. С твоим лицом, Витя! Вокруг конской ноги обвилась скользкая мерзкая тварь. Клыки и когти дракона дерут доспехи и шлем. Спит немой околдованный город, спят воеводы и ратники, монахи и сказочники. И Царевна уснула у врат. Он один перед всей уснувшей Россией ведет свой смертный бой, свою бесконечную битву. Вонзает хрупкое копьецо в геенну огненную, в хриплую смрадную пасть. И только Ангел в небе, все тот же небесный гонец и вестник видит его сражение! В этот образ, как мне кажется, укладывается и русский богатырь из былины, и русский ополченец сорок первого года, и ты, и ты, Витя!

В зале появился маленький, как все вологодские люди, синеглазый, с золотистой бородкой писатель, из славной плеяды "деревенщиков", чей трактат об этике, красоте, неповторимом укладе Севера напоминал рушник, шитый розовыми конями, сказочными деревьями, волшебными крестами и солнцами. Писатель пользовался любовью всех слоев и флангов культуры, покуда не написал злую и тоскливую повесть о грядущей еврейской победе, когда русским людям не останется ничего, кроме унылого рабства. Повесть вызвала шумную ненависть в литературных еврейских кругах, писателя обвинили в фашизме. С тех пор его травили, отказывались печатать. Писатель с порога кого-то выискивал зоркими синими глазками. Две гарпии спорили наперебой, кому принадлежит появившаяся добыча:

— Алла, это нечестно! В прошлый раз я уступила тебе очередь, потому что видела, тебе невтерпеж, тебя всю распирает. Теперь со мной то же самое!

— Говорила тебе, Натали, ешь лучше падаль. А ты норовишь наглотаться грибов и кислой капусты. Уж ты как хочешь, а этого я не пропущу!

— Ну хорошо, Алла, к чему эти споры! Мы же из одного цеха! Давай вместе, разом!

Они умолкли, вытянули шеи и по счету "три" брызнули в спину уходящего писателя длинной, цвета яичного желтка, струей. Удар был столь силен и точен, что писатель оглянулся, не толкнул ли кто его. Никого не было в туманном проеме дверей, и он скрылся.

Меланхолично играл рояль. Женщина-тапер с длинными волосами, влажными, ярко накрашенными губами одной рукой лениво перебирала клавиши, другой держала бокал шампанского, делала глоток, ставила на полированное черное дерево. С соседних столиков смотрели на нее пьяные, желающие глаза, — на ее ноги, нажимавшие медную педаль, на голые длинные руки, трогающие клавиши, на открытые приподнятые плечи. Белосельцев слушал друга, слушал вялую сладкую музыку и чувствовал, как посекундно завершается их общая жизнь, и больше никогда не повторится отлетающий звук рояля, взмах женской обнаженной руки, и эти восхитительные нестройные словеса, которыми одаряет его захмелевший друг.

В ресторан входил худощавый, бледного вида писатель, чье лицо выражало надменное пренебрежение к залу. Но это была лишь маска, под которой скрывалась тревога, ожидание, стремление обнаружить среди завсегдатаев своих друзей и врагов. Тех, что хвалили его последнюю книгу об Афганской войне, сравнивая с Симоновым и Хемингуэем. И тех, что гневно ее бранили, называли проповедью советского милитаризма, садистским воспеванием кровавой бойни, бездарным копированием высоких образцов прошлого. Его появление страшно возбудило гарпий. Они подняли на загривках остатки выщипанных хохолков. Приподняли кожаные, лишенные перьев крылья, покрылись малиновыми цыпками гнева.