Выбрать главу

Сентябрь. Креста Господня торжество.

Но был весь мир провинцией России,

теперь она — провинция его…

II. Прощание

И, выплеснув молочные чернила,

приблизясь к Стиксу — пасмурной реке,

гречанка, Муза вдруг заговорила

на русском, баснословном языке.

То, прогоняя злые чары ада,

презрев чужих тысячелетий свет,

с Россиею прощается Эллада,

и слезы льет умолкший Кифаред.

ЧЕРНОПЛОДНАЯ РЯБИНА.

ОСЕНЬ 1991 ГОДА

Памяти Бориса ПРИМЕРОВА

Живем… И вот дожили до седин

в тоске по юности первоначальной.

Позволь же грозди черные рябин

мне положить на этот гроб печальный.

Что горше осени? Ну разве ты, весна.

Тревожен твой черемуховый холод.

Ждет соловья ночная тишина.

Стучит в висках семипудовый молот.

О чем?.. И пусть косноязычна речь -

парит в ней гений нежности к отчизне…

Что сберегу? Что я смогла сберечь

от той,

почти предсмертной нашей жизни?

Как шли в Вертушино сырым холмом -

один другого тише и болезней -

за козьим деревенским молоком:

оно стихов и гуще, и полезней.

Как шли… Сначала — берегом пруда,

болотцем, по затопленной лесине…

В те дни уже балтийская вода

не омывала берегов России.

Как шли… Какой-то жалкий арьергард…

Над ивняком, клубящимся в овраге…

“А ты представь, что я — кавалергард!

Что я, как Пушкин,

в ласточкином фраке”.

“А ты представь, — в ответ шутила я, -

что я лишь так себе и представляю…”

Друзья мои, друзья мои, друзья, -

кричал мой дух, — я тоже умираю!

Под тем курганом: насыпь до небес…

Под осыпью Советского Союза…

Уже неравным браком мелкий бес

с тобой венчался, солнечная Муза.

Уже слова не слушались. Уже

“Чур, чур меня!” -

одно рвалось из сердца…

И серый пепел залегал в душе

изгнанника, калики, погорельца.

Кем мы казались жителям травы -

седым ежам и пухленьким полевкам?..

Как шли…

К Москве, а может, от Москвы?..

По лествице?.. По тлеющим веревкам?..

Уж все осыпалось…

Лишь этот терпкий куст -

кус благодати — черной синевою

сиял…

Вернись!

Вернись!

Как я сама вернусь,

когда глаза в последний раз закрою.

6 мая 95

НА ПОКЛОННОЙ ГОРЕ

I

Залетный скульптор! Что ты изваял?

И что ты вызнал у горы Поклонной?

Что все безродно — камень и металл,

как ты, пустою славою плененный?..

Какою-то засохшей стрекозой,

какою-то крылатою мурашкой

задумал взмыть ты над моей Москвой,

к ее стыду, во дни обиды тяжкой?

Обласкан черной сворою бояр

и той, и этой проданной столицы,

но будешь сдут — как мошка иль комар,

с державной, белокаменной десницы.

И станут прахом бронза и бетон…

А если призовем кого с Кавказа,

то будет зваться он — Багратион,

пусть он пока — всего сержант запаса.

Все Семь Холмов поклонятся ему,

Бородино вздохнет горячей грудью.

Он смугл?.. Но это чудится в дыму.

Он — русский всей своей орлиной сутью!

2

Давно померк огнистый бересклет,

скукожился железный подорожник.

А кто поэт — тот больше не поэт:

разбит его

к о л е б л е м ы й т р е н о ж н и к…

И вытоптаны отчие слова.

И даже ту, что за Бедой, — По-беду

никчемной Никой назовет молва,

пустив Беду о д н у по белу свету.

* * *

Какое счастье — помнить те года…

Евг. НЕФЁДОВ

О тополином городке,

о конском розовом каштане,

о солнцепеке на баштане,

о лопушином ветерке;

о коленкоровом чепце

румяной мальвы у забора,

о кучке лиственного сора

и о мурлыке на крыльце;

о том серебряном ковше

Большой Медведицы на небе,

о теплом ноздреватом хлебе,

его бессребреной душе;

о талой тропке меж снегов,

о жухлом перекати-поле,

о бурках-валенках, что к школе

утюжат ниточку следов;

о книжице “Родная речь”,

где плещет нива золотая;

о зайцах дедушки Мазая -

как их за пазухой сберечь…

О речке Пселе иль Донце,

о летнем сне на сеновале;

о смуглом перышке в пенале, -

о чем мы вспомним при конце?

Об этом! О совсем пустом!

Оно одно — неповторимо!

О сладости родного дыма!

О доме — бедном и простом!

Сколь неприметные черты!

А переймут тебе дыханье -

как будто сердце красоты

трепещет в них и плачет втайне.

Оно присыпано золой,

песком и пылью антрацита.

Оно под ясенем зарыто,

под старой, срубленной ветлой…

ПАМЯТНИК ПУШКИНУ

Как сумрачно, как страшно на Москве!

Растаял снег — и прозелень густая

на славной, н е п о к о р н о й голове

вдруг проступила, взор живой пугая.

Она струится по твоей груди,

по раменам, по старенькой крылатке.

О, Боже! То не Пушкин впереди,

то смерть — и тленья злые отпечатки!

Лютуют ч а д а п р а х а над тобой!

Глумятся: мол, и ты подобен праху…

О снегопад, отдай ему рубаху,

укутай пышной шубой снеговой!

Хитер он, твой бессмысленный палач!

Он душит то забвеньем, то любовью.

Он смрад клубит к святому изголовью,

хохочет он, заслышав русский плач.

Он назовет иронией судьбы,

нечаянной игрою непогоды

и ржавчину на месте позолоты,

и вспоротые древние гробы.

Он храм откроет подле кабака,

мелькнет в бедламе патриаршья митра.

А я мечтаю, что твоя рука

сжимает меч, а не поля цилиндра.

Как бесы в полночь, разгулялась чернь.

Ей трын-трава само скончанье света:

стяжает звезд нерукотворных зернь,

вбивает в землю отчий град поэта.

И знаю я, что тленья убежит -

навек вольна! — душа в заветной лире, -

а все невмочь, когда в дневном эфире,

в подлунном,

с л о в о м просветленном мире

когтистый вран над Гением кружит!

РАЗОРЕНЬЕ

Куда влечешь, скиталица-душа?

Зачем?.. Но я давно уж не перечу.

Навстречу — темный бархат камыша,

и лилия плывет ко мне навстречу.

А за спиной — как холм, столетний сад

и молодые звуки фортепьяно.

Они навеки на ветвях висят

старинных лип — и на цветках бурьяна.

Но вот уж ночь. А в доме — никого.

Уже не дом, а дряхлая руина.

Портрет — быть может, деда моего? -

опутала густая паутина.

А вкопанный под липой круглый стол

облит, как белой скатертью, туманом.

Какие тени он к себе привел,

собрав их в круг на чаепитье странном?

И пьют — в бокалах — стылую росу,

и холодят виски листом зеленым…

А я — мала. Я к ним сачок несу,

трепещущий мохнатым махаоном.

Вспорх бабочки во тьме -

как беглый блик

уснувшего в золе воспоминанья,

когда забыто все и сам язык

уже утратил звуки и названья.

Давно уж стерты эти имена -

Евгении, Гликерьи, Александра.

И стая писем ветром сметена,

и шашель съел бюро из палисандра.

А косы, что навек расплетены,

и ментик, что когда-то был гусаром,

германскою войной опалены

иль Смутных дней гуляющим пожаром.

Лишь ветошка лежит от тех времен,

лишь горсть стекла -

из золотой оправы…

И только сад стоит, как пантеон

разбитых жизней и угасшей славы.

Но и пустырь не меньше говорит

душе, что копит, как нектар, утраты, -

чем тешил бы ее веселый вид