Что же делать? Сколько еще ночей я буду существовать в этом круговороте? Сколько раз меня будут казнить законы памяти и Вселенной, где не исчезает тот прощальный поцелуй, холодок губ, звук ее голоса, после чего жизнь моя кончилась?
И в минуты ночного одиночества я сознаю, милая моя, драгоценная моя, что там, за пределами, ни на одной из бесчисленных планет наша молодость, наша земная с тобой жизнь не повторятся. Кто-то из моих коллег в необязательном разговоре сказал, что любовь стариков похожа на сказку, начатую с конца. И почему-то навязчиво вспоминая в бессонные ночи эту роковую фразу, я чувствую, как мне становится трудно дышать, и непереносимая тоска перехватывает слезами горло.
Нежность моя, ненаглядная моя, несчастье мое, я хочу только одного: навеки остаться здесь, вместе с тобой на нашей общей земле.
РУКИ
Я проснулся, сжимая и разжимая затекшие во сне пальцы, посмотрел на свою руку и вдруг поразился: какой удивительный совершенный механизм! И вспомнил расхожую фразу, от века употребляемую людьми со спокойным безразличием: “Все сделано человеческими руками”. В этом обобщении — непреложная истина. Тем не менее, есть к вечной мудрости и бесспорное добавление: “И все ими разрушается”.
Да, вся наша жизнь и наша смерть связаны с человеческими руками. Все от рождения человека и до предела жизни соединено с движением, жестами и “выражением рук”: страх, удивление, восторг, отчаяние, согласие, отрицание, угроза, “указующий перст”, приветственные и прощальные знаки, крестное знамение, объятие, работа художника кистью, писателя пером, строителя разнообразным материалом.
Но как все-таки отвратительна власть рук, изготовленных к жестокости, насилию, убийству, власть, заряженная сознательной или слепой ненавистью, мщением, сладострастием злобы, войной.
И, подумав об этом, я внезапно вспомнил жаркий августовский день на Украине и “родные” полковые орудия возле поваленного плетня у прокаленных солнцем садов, за которыми было село, занятое немцами. Под обвисшими ветвями яблонь краснели в траве крупные яблоки, сбитые пулеметными очередями. Стояла в горячем воздухе гнилая вонь тола, смешанная с запахами разрыхленной снарядами земли и конским потом. Мы только что на предельной рыси под нахлестами пулеметных трасс домчались через желтое пшеничное поле по открытому пространству к восточной окраине села, откуда начинались сады, и тут в укрытии деревьев, спешившись, перевели дыхание, обтирая рукавами гимнастерок потные пылающие лица. Мы смотрели туда, где левее села шевелились в пыли, рокотали танки там, в поле, как-то оголенно стояла ветряная мельница с поломанными крыльями — лучшего наблюдательного пункта, занятого немцами, нельзя было вообразить. Наша пехота разъединенными группами входила в село, вбегала под яблони, и то и дело где-то очень близко в селе рыдающе завывали, скрипели немецкие шестиствольные минометы беглые разрывы танковых снарядов врезались в дикие взвизги минных осколков. Сизо-черный дым вздымался, кипел на траве, полз, тянулся к небу, пронизанный над деревьями знойным солнцем. Я знал, что надо немедленно ставить орудия на прямую наводку, но по открытому полю мы не продвинемся и ста метров в сторону немцев: нас засекут с высоты мельницы и шестиствольные минометы накроют орудия. И сразу стало ясно, что надо двигаться через сады, под прикрытием деревьев, к западной окраине села и там занять противотанковую позицию.
Я подхватил с передка автомат, крикнул командира первого орудия сержанта Мелешина, подбежавшего ко мне на крепких, чуть кривоватых ногах, пропотевшая пилотка заломлена на ухо, рыжеватый завиток волос прилип ко лбу, крупные веснушки густо разбегались по его курносому лицу, глаза светились жарким ожиданием — весь он, смышленый, поворотливый, вызывал у меня надежное чувство добротности, здоровья и неуязвимости, этот парень из орловской деревни. Он грыз яблоко, с хрустом впиваясь белыми зубами, и не прекратил жевать, глядя на меня напряженно и понимающе. Я не успел все объяснить ему, он опередил меня:
— Ежели рванем полем, либо танки в упор расчешут, либо шестиствольным “ишакам” верхотура данные даст! Только через село надо!
Я кивнул:
— Пойдемте со мной, поищем проход для орудий.
— Ясненько. — Он швырнул огрызок яблока в сторону и перекинул автомат на руку.
Мы переждали очередной минометный налет и сейчас же ступили под деревья, в луковую вонь нерассеявшегося дыма, в пестроту теней, солнечных бликов, в это все-таки земное благо, а навстречу уже попадались раненые, и противоестественно-красный тошнотный цвет крови резал по глазам. А мы шли, отыскивая промежутки между яблонями, запоминая дорогу для орудий, и все ближе доносилось железное гудение танков на окраине. В те минуты мы невольно благодарили судьбу за то, что молчали шестиствольные минометы, позволяя нам идти в рост. И помню, вышли на поляну, а сад, очищаясь от толовой мути, словно бы весь празднично засиял, засверкал, облитый летним солнцем, трава была ярко усыпана переспелыми яблоками, они покойно лежали, грелись и на сером холме муравейника — все здесь было мирно, тихо, знойно, как в том прекрасном и невозвратном, что называлось детством. Я взглянул на Мелешина. Он задержался в тени яблони, широко расстегнул гимнастерку и, ладонью вытирая пот на веснушчатом лице и груди, озирал мечтательно-восхищенными глазами поляну, небо, яблони и говорил, посмеиваясь:
— Благода-ать, а? Эх, и шустряк я был по чужим садам шебуршить! Собаки штаны вдрызг рвали, хоть в этнографический музей сдавай! Ума не произведу, чего это меня на чужое тянуло, когда свой сад был! Вот так и к бабам… — Он с ласковым азартом подмигнул мне. — И до баб охоч был, клещами не оттащишь! Вот это самое село займем, оторвусь я с разрешения начальства, а? На Украине красивые бабы оказались, черти! Грудастые, задастые… И все: “да що вы делаете, як же так можно?..”
— Все понятно, — сказал я, зная, что в каждом селе, где мы иногда занимали позиции или задерживались на ночь, Мелешин молниеносно заводил любовные шашни и отпрашивался часика на два из взвода “погостить”, как говорил он.
— Да разве понятно? — возбужденно показал в смехе ослепительные зубы Мелешин. — Перед войной женился, а жена через два месяца ушла по причине моего кобелирования! Сам себя не пойму. Тянет на чужое, и все! Увидишь какую чернобровую, у которой все при ней, — и аж пуговицы летят. Любопытство это, что ли, а? А без этого и жизнь не в жизнь. А ведь бабы сами ко мне, как мотыльки, на огонек летят! Убьют меня на войне, многое они потеряют, милашки мои необласканные! — И он опять подмигнул мне.
Почему все это он говорил тогда так возбужденно, не в меру весело и откровенно, задержавшись на той поляне, в благости короткого затишья? Предчувствовал ли он, что через минуту его смертельно ранит, а я на всю жизнь запомню его гибель и его необычно веселую речь, его смех, его сильную молодую шею, которую он вытирал ладонью?
Мы сделали лишь несколько шагов по этой полянке, когда впереди, астматически задыхаясь, заскрипели, заскрежетали шестиствольные минометы, настигающий густой вой заполнил небо, будто загородил его и, разверзая гигантскую прореху в нем, что-то огненно-фиолетовое, завиваясь горящими хвостами, обрушилось на землю, забивая уши грохотом, звоном. Горячим ударом в грудь меня откинуло в сторону, сбило с ног и, придавленный спиной к земле, оглохший, не в силах продохнуть в удушающей толовой вони, я успел подумать, что вот они, последние секунды моей жизни, что осколками меня пробило, пронзило насквозь. И с предсмертным ужасом я схватился за грудь, ожидая под пальцами кровавое месиво, и открыл запорошенные землей глаза.
То, что я увидел в двух шагах от себя, было немыслимо страшным, отталкивающим в своей чудовищной обнаженной неестественности, что не могло быть недавним Мелешиным. Он лежал в странной, какой-то птичьей позе, на боку, вывернув голову к небу, живот его был широко распорот, разъят, растерзан, внутренности окровавленными кольцами вывалились на траву, его сразу истонченные восковые губы сжимались и разжимались, пузырились красной слизью, издавали жалкий свистящий звук, его обезумелые глаза блуждали по небу, по облакам, по вершинам яблонь, ничего не видя перед собой. Он умирал, а руки, измазанные сгустками крови, судорожно ловили и заталкивали в живот эти скользкие кольца, смешанные с травой и землей.