Выбрать главу

— Э… э… э…

— Мало того в "Точке" были фотографии, запечатлевшие вас среди дорогих вам представителей рабочего класса — как советского, так и американского, причём снимков наших рабочих было в три раза больше. Что же в "Политике"? Американские рабочие как были, так и остались, а советских, русских — как ветром сдуло! Я-то как писал о таких людях?

Превозмогая обожанье,

Я наблюдал, боготворя,   —

Здесь были бабы, слобожане,

Учащиеся, слесаря…

Я боготворил… А для вас эти слесаря — разменная монета, объект спекуляции. Это вы в 90-м году уже готовились к прыжку за океан? Между прочим, а вы когда умерли-то?

— Первого апреля…

— Должно быть, все решили, что это первоапрельский розыгрыш, не поверили.

— Нет, сразу все поверили, я созрел. Это в смерть Маяковского не верили. Ведь 14 апреля по старому стилю как раз первое апреля. А мне как можно не верить! Хотя совсем рядом с Маяковским…

— Ну, про Маяковского вы мне не рассказывайте. Я видел его.

Он спал, постлав постель на сплетне.

Спал и, оттрепетав, был тих.

Красивый двадцатидвухлетний…

Кто может так сказать о вас!.. Владимир Костров написал в "Литературке". В вашей смерти каким-то образом разглядел бессмертие народа… Но, позвольте, вы умерли первого, а похоронили вас чуть не через две недели. В чём дело? Хотели мумифицировать, что ли?

— Так я же отдал Богу свою грешную душу в Америке, за океаном же…

— Как в Америке? Что вас туда занесло? И долго там пребывали? Четверть века? И что заставило? Вы же тут как сыр в масле катались. И 200-тысячные тиражи, и дружба с властью, не говорю уж о роскошной квартире и целом поместье в Переделкине. Никто не притеснял, не мешал, не грозил, а просто кто-то поманил из-за океана пальчиком, и вы сиганули с континента на другой континент…

— Э… э… э…

— Да знаете ли вы, как поступил я, когда Владимир Семичастный в своём выступлении только намекнул на возможность моей высылки из страны?

— Это было похабное выступление…

— В известном смысле сопоставимое с межконтинентальным прыжком… Так вот, я обратился на самый верх, я написал письмо: "Уважаемый Никита Сергеевич, я обращаюсь к вам лично, ЦК КПСС и Советскому правительству. Из доклада т. Семичастного мне стало известно, что "правительство не чинило бы никаких препятствий" моему отъезду из СССР. Для меня это невозможно. Я связан с Россией рождением, жизнью, работой.

Я не мыслю свою судьбу отдельно и вне её. Каковы бы ни были мои ошибки и заблуждения, я не мог себе представить, что окажусь в центре такой политической кампании, которую стали раздувать на Западе вокруг моего имени. Осознав это, я поставил в известность Шведскую академию о своём добровольном отказе от Нобелевской премии. Выезд за пределы моей Родины для меня равносилен смерти…"

— Так и написали?

— А как иначе я мог написать… "…и поэтому прошу не принимать по отношению ко мне этой крайней меры. Положа руку на сердце, я кое-что сделал для советской литературы и могу ещё быть ей полезен".

Это было написано 31 октября 1958 года. И каждое слово здесь — святая правда. А вы… в самый трудный для родины час… Его поманили, и он побежал… Нет, я попрошу, чтобы вас перевели в Донской монастырь к Деникину и Солженицыну. Там вам место. А если откажут, выберу ночку потемней, встану и уйду на Ваганьковское к Маяковскому.

— Э… э… э…

P . S .

19 апреля в Центральном доме литераторов состоялась церемония вручения "Большой премии Союза писателей России". В числе премированных по чьему-то недосмотру оказался и я. Поднявшись на сцену и получив всё, что полагалось, я сказал:

— Несколько дней тому назад на этом месте стоял гроб. Хоронили Евгения Евтушенко. Сколько раз он оглашал этот зал своими стихами и речами, восторгами и покаяниями, словами правды и притворства!.. При жизни к поэту относились по-разному и писали о нём по-разному. И я писал довольно много и всё не слишком ласково, и он обо мне — так же. Но как бы то ни было, а Евтушенко — явление и литературы нашей, и жизни. С того дня, как гроб поэта с этой сцены уплыл на кладбище, Большой зал ЦДЛ впервые полон. Я прошу почтить память поэта Евтушенко вставанием.