Выбрать главу

Впрочем, какова современность, таков и её пророк. Заявления Триера, что его следующим фильмом станет четырёхчасовая порно-драма "Нимфоманка", раскрывающая пробуждение сексуальной природы у женщины, мягко говоря, не вдохновляют. Лучше бы режиссёр обратился к теме об "окончательном решении журналистского вопроса". За фразой "Мы, нацисты, любим большие формы" просто обязан последовать соответствующий результат. Очень хочется надеяться, что в данном случае речь шла не о женской физиологии.

Здесь профессиональное юридическое абонентское обслуживание авторитетная компания "CanonicaLex Consult Group".

(обратно)

Марина Алексинская -- Приношение романтизму

19 июля исполнилось 70 лет со дня рождения Наталии Бессмертновой — балерины, своим творчеством упрочившей славу русского балета.

Наталия Бессмертнова принадлежит к тому типу балерин, дыхание ангела в которых было очевидно современникам. Более того, ее выделяли уникальные внешние данные. Иконописное лицо с бездонными, чуть тронутыми скорбью глазами, тонкая фигура, удивительные по выразительности своей руки с узкими "длящимися" кистями, созданными как будто для того лишь, чтобы неподражаемым образом акцентировать движения… Все вместе пробуждало в воображении моем мистические образы Бэлы из "Тамани", царицы Тамары из "Демона", блоковской Незнакомки и, конечно же, врубелевской Царевны-Лебедя. Сама природа предопределила Наталии Бессмертновой участь идеальной романтической балерины. Романтический цветок в венке из имен Тальони, Павлова, Спесивцева. Такие редко приходят на землю. Ну, разве для того лишь, чтобы засвидетельствовать живое воплощение чуда.

Нет сомнений, что ощущение чуда, потребность чуда, упование на чудо — это слишком по-русски. Это — код, одна из шести миллиардов "букв" ДНК, что затаил в себе "загадку" нашей русской души. "Я верю, что русское представление о чуде — замечательное представление! Но для меня, живущего в строгом протестантском реализме, говорить о чуде — все равно, что в другие миры летать!" — смеялся мой немецкий друг на мои попытки объяснить ему чудо. Я показала запись балета "Жизель" с Бессмертновой. И его прусский менталитет содрогнулся.

О Бессмертновой, как о чуде, Москва заговорила в 60-х. Поначалу тихо, полушепотом; так говорят, чтобы не спугнуть судьбу. "Чудная девочка", "исполнительница уникального дарования". Наталия Бессмертнова дебютировала тогда в "Шопениане", этой фокинской абстракции, элегии, хореографическом размышлении о красоте, непостижимости и недостижимости мечты. Едва двадцатилетняя Бессмертнова появилась из-за кулис… Нет, не появилась… Бессмертнова, она как будто опустилась. Как будто в кулисах стоял трамплин, и вот с его-то пружинного помоста Бессмертнова опустилась на сцену. Газовая тальониевская пачка, как зонтик одуванчика, удерживала балерину в воздушном парении, следовали невесомые, продленные в воздухе прыжки, тени пробежек, и вдруг Бессмертнова останавливалась. Аттитюды пресекали на миг текучесть пластики и фиксировали рисунок позы из ломких линий неземной одухотворенности. Зритель терялся тогда. Хотелось перевести дыхание, хорошенько протереть глаза, понять: что происходит, наконец? Иллюзия? Световой обман?

А потом была "Жизель". И роль селянки, наивной, светлой, непосредственной девушки, готовой любить… Уланова однажды и навсегда дала этот непререкаемый образчик Жизели, своего рода икону. Всего три года назад великая Уланова ушла со сцены, и Москва смотрела на дебютанток сквозь бинокль скепсиса.

И вот — Бессмертнова. Бессмертнова — Жизель.

Прозвучала увертюра. Занавес открыл солнечный мир деревушки, заброшенной в горах, крестьян, идущих на сбор винограда. Сельская идиллия. Жизель сделала привычный первый шаг из домика, и лермонтовские "нет, я не Байрон, я — другой" не смогли определить в полной мере ту магию балерины, что явила "редкостную драгоценность" на сцене. Темноокость, инфернальная бледность, хрустальная хрупкость и мир, так не похожий на улановский.

Предгрозовыми зарницами сверкает в этом мире тревога, и тенью распростертых крыл витает предчувствие погибели. С тревогой встретила Жизель Альберта. Как будто в ее девичью чистую, как сама природа, душу давно упал осколок печали. И Жизель то поддается его мелодии грусти, то, взволнованно гадая на ромашке, смиряется: "не любит", то с дерзновенностью юности пытается избавиться, как от пут, от невнятных сил, что клонят глаза долу. Танец тогда оказывается для Жизели радостью. Радостью всего сущего: запахов альпийских лугов, свободы полета птиц, свежести проливного дождя. Альберт просто не может не любоваться Жизелью, ее фарфоровой кукольностью, ее угловатой нежностью. Но что заставляет вздрагивать, как от ожога, от прикосновения его рук? Жизель задумчиво сторонится Альберта, и снова погружается в свой мир, как в оцепенение сна…