Выбрать главу

Тихо шелестел магнитофон, мотая пленку, помощница Выходцева торопливо писала в блокнот, смачивая языком быстро пересыхающие губы. Призакрыв глаза, откачнулся к стене Петр Сазонтович:

На роду ли талань уписана,

В жеребью ли талань выпала…

"Крестом молюся, крестом гражуся, крестом боронюся", — так говаривали прежде. Но не крестом, а песней жив был человек во веки веков…Нет-нет, — поправил я себя, — крестом и песней, любовью и состраданием жив был, ибо это и есть человечья текучая и неизменная душа… Изыми из неё крохотную частицу, пусть и самую ненужную для счастья, тоску или гнев, например, и тревожно станет тогда человеку поначалу, а после мертвой пылью засыплет сердце и онемеет оно…. — и, поддавшись этой странной необъяснимой печали, я возносился на гребне песни и вместе с нею скатывался в темную бездну. Какой, однако, кладезь — полный всклень голосами, музыкой, стихией, страстью, — наша русская душа. Это ж она и родила песню особого лада и покроя, коей не отыскать по всей Европе. С натурой раба, с психологией раба долго ли бы наша нация выстояла? Раз по шапке — и пиши пропало. Но внутри русского человека нескончаемая воля живёт, потому он за Отечество и головы не щадил, потому и тянул свою лямку, как бы ему ни натирало хомутом. У раба не родилась бы такая богатая по образу и гибкая по интонации песня. Простор в песне, страдание в песне свойственны лишь той вольной натуре, которая произросла на русских просторах…"

А старушонки разошлись, разогрелись каждой жилкой увядшего тела и в груди, тряпошно обвисшие, та новая сила притекла, о которой разумом и не помышлялось, и каждая песенница, задорясь перед товаркой и стыдясь унизиться перед нею слабосильем своим, доводила себя до того похвалебного счастливого азарта, который достигается лишь через песню, близкую душе. Пели бабы так высоко, на вынос, в столь тоскливом потяге подымали голос, напрягаясь до вздутых жил на лбу, до багровой испарины, что невольно опасливо думалось: вот вскинься ещё чуток, на самую крохотную малость взойди выше своего предела, в таком порыве теряя всякое разуменье, и голос надорвётся, и после смертная тягостная тишина наступит.

А им хоть бы что: одну песню выпели, и уж кто-то наперебой идёт, вступает на иную тропу, боясь остынуть, задеревянеть. И Выходцеву, который чувствовал то же, что и я, было жалко остановить их, нарушить проголосье; вот смолкнут бабени и станут обыденно бескрылыми, безъязыкими, измутузгаянными суровой жизнью. А тут ведь сидели распаленные, утратившие возраст, и чувство единого высокого полёта до неузнаваемости переменило их лица.

— Всех-то песен, бабы, не перепоешь, а у меня суп в печи запрел, поди, -властно сказала Параня, намекая, что пора уходить. Но те вроде бы не расслышали. Параня надулась, потемнела. — Как хошь, а я пошла. Запродались, что ли?

И вновь, однако, не сдвинулась с места..

— Верно, Паранюшка, всех песен не перепеть. Только, почитай, куль распечатали. — Хитрая Домна кинулась сохранять мир. — Ой, песен-то тыщи, абы боле того, не сощитать-не перещитать. А плачей-то, ой, голубеюшка, сколь. И неуж всех хотите собрать? — участливо взглянула на Выходцева. Это уже год возле нас, сыроежек-поганок, безотлучно высидеть надо.

— И с год высидим,— выкрикнул Выходцев, встряхнув львиной головою. — Вы же красавицы, золото вы, ба-бонь-ки!

— Ну, девки, умаслил он нас, за медную полушку купил, черт седатой, — зарозовела Домнушка, сбила черный повойник, послюнявила жидкую прядку на желтом виске:

— Ух, мне бы прежние годы, я бы завлекла его. Кавалер-то, деушки, так и вьётся. Вокруг нас, а мы отпихнём? И неуж не споём?

— Ну, почто не спеть-то. В кои-то веки вместях, сразу и в бега?..

— Я вас в столицу повезу, всем покажу. Скажу, дивитеся, люди добрые. Вас надо на руках носить, красавицы вы мои. И откуда в вас богатство этакое, а?

— От татушки, от матушки. Маменька была первая плачея. Мы с этаких лет учились петь да плакать. — Домнушка едва отмерила от пола.— Нас ведь пятеро сестер было, да подружки когда придут на посидки, на ночь останутся. Они вот и попросят: "Агафья, хоть бы нас поучила выть". Мать на печи лежит и учит: ну, скажет, девки, эдак войте, эдак войте. Худо-то не войте, надо складно, чтобы слово слово родило… А после и мне случилось повыть. Семнадцать мне было, а приехал сват — меня и не спрашивали: вино выпили — и засватали. А я к старушонке одной в дальний конец деревни забежала и спряталась. Мала была, глупа, думала так спастись, до ночи пересидеть, а после в город в работницы податься. Заскочила, в доме никого на мою радость, вот в ящик и сунулась. А там шитьишко всякое: швец был хозяин-то, Леонтий Костыль. Лежу на барахлишке, христовенькая, и пикнуть не смею.