Выбрать главу

Шалико повел коротко стриженной головой.

— Не пойду.

— Пойдешь как миленький!—Поля схватила его за рубаху и встряхнула.— Лучше добром иди!

— Я туда не пойду! — Шалико вырвался, оправил рубаху и в пер­вый раз неуверенно поднял взгляд на Полю. Она осеклась на полусло­ве, захлебнулась горячим воздухом, с трудом перевела дух, спросила чуть слышно, заходя с боку и приседая, чтобы видеть глаза Шалико:

— Что?

Шалико отводил жалкие собачьи глаза, в глубине которых затаил­ся ужас, и невнятно бормотал что-то. Поля всегда затруднялась его по­нять, сейчас она не понимала ни слова.

— Что случилось? — крикнула она по-русски и отступила на шаг.— Дурень, пьяница! Что с ним?!

Шалико всхлипывал и скулил, кривя мокрые губы и морща обго­ревший нос. По заросшим щекам текли слезы.

Ворота вдруг шатнулись и оказались рядом. Дорога бросилась под ноги. Камни, о которые она спотыкалась, лишились веса. Босая, в пе­реднике поверх халата и нелепо повязанной косынке, она бежала в го­ру, и горячие запахи августа обвевали ее; она не видела дороги, не чуя­ла ее ногами, но явственно слышала запахи: душный, неубранный хлев; перезрелые сливы на припеке; солнце; грибы и лесная прель; на­гретая ежевика... Вот и тень, и сырость из глубины оврага, и вдоль ов­рага старая дорога — двум упряжкам волов не разъехаться. Кто-то зовет: «Пело! Куда так бежишь, Пело? Заверни к нам, Джано у нас!..» Поля не в силах откликнуться — глотка забита горьким дыханием. Она не слышит ног под собой, вроде и не бежит вовсе, просто листва над головой, стволы деревьев, подъем и спуск — все несется навстречу и мимо, и грудь трясется, и сердце колотится, сердце стучит с частотой швейной машинки, только не в груди, а у горла. Дорога уже, уже. Над свежими воловьими лепехами вьются мухи. Слева на склоне отдавлен след колес. Может быть, еще не все?.. Петька обогнал ее. Беги, сынок! Беги быстрее! Позади встревоженно перекликаются соседи. Дорога вползает в мрак под зеленые своды. Это уже не дорога, а тропа, пет­ляющая по склону. За очередным поворотом Поля видит волов под ярмом. Они спокойно объедают придорожный кустарник. Красный вол замечает Полю и долго внимательно смотрит на нее; пятнистый, вытя­нув шею, тянется к макушкам ольшаника, вымахавшим из оврага. Она замедляет шаг, останавливается. Кровь, отхлынув от головы и сердца, вся уходит в ноги. Сырая земля холодит ступни. Теперь ее голова не­обычайно легка, почти невесома и удивительно, свинцово-тяжелы ли­тые ноги. С трудом передвигая их, она обходит пахнущих потом волов. Волы нехотя сторонятся и хлещут себя хвостами по бокам. За ними не видно арбы. Дорога пуста вплоть до Старого колодца, белеющего невдалеке каменной кладкой. А в овраге просека наискось — кустар­ник изломан, раздавлен и смят, на деревьях ссадины. Между стволами застряла опрокинутая арба. Побитая зелень на глазах встает, распрям­ляется, скрывая от глаз жуткое зрелище. Поля стоит над обрывом. Она видит белое лицо Петьки в зеленом сумраке оврага. Хочет позвать мужа, но не в силах произнести ни звука. Цепляясь подолом за сучки, она спускается по обрыву туда, где в крапиве и лопухах тушей взду­вается ржавая бочка. Ноги подламываются под ней. Она садится. По дну оврага с тихим приятным звуком струится ручеек.

Похороны назначили на третий день.

Два дня перед домом толпился народ, слышался гул голосов. Со­седи сходились группами, скорбно здоровались за руку, обсуждали об­стоятельства гибели Доментия Гачечиладзе и сокрушенно качали голо­вами.

Боль от чудовищной нелепости, совершившейся рядом, грубо отор­вала всех от каждодневных дел и хлопот и погнала кого в гору, кого под гору, но скорее, скорей туда, к дому, над которым разразилось несчастье — разделить горе осиротевшей семьи, помочь в беде, опла­кать погибшего соседа, совершить все, что велит веками сложившийся обряд прощания.

Казалось, в людях, пробудился давно уснувший родовой инстинкт. Теперь, когда страшная в своей невидимости сила разъединила и рас­кидала по белу свету не только школьных друзей и односельчан, но даже близкую родню, одна лишь беда воскрешала на время прежнюю общность. Жизнью оплачивались недолгие дни единения. И, сходясь по зову несчастья, люди словно возвращались вспять на десятки лет, и было это возвращение болезненно и тягостно, как возвращение к по­кинутой семье или под отчий кров после горестной разлуки: все кру­гом родное, но уже не свое, и душа разрывается от нежности узна­вания.

Но вместе с горем, одновременно с ним над панихидной толпой, точно ястреб над крестьянским двором, возникло пронзительно ост­рое ощущение тревоги: неожиданная гибель Доментия — не постепен­ный переход в небытие, закономерный исход старости или болезни, а прорыв, падение — напомнила всем, как тонка преграда, разде­ляющая жизнь и смерть, как легко она рвется. Люди рассказывали друг другу о последних встречах с погибшим, непроизвольно, интона­цией и жестом воспроизводя его слова и поступки, воскрешая его са­мого; они словно не отпускали его туда, по ту сторону и в то же время снова и снова возводили тающую на глазах преграду; от этого 3 приглушенных скорбью голосах звучал затаенный страх. Страх от­ступал только там, где хозяйничали мелкие, обыденные заботы, точно враг, которому нипочем пушки но который бежит от камней.