Слух обо мне достиг Маттуна, и в кэмп Дуглас явились Тэдди Доусон и Томас. Они пришли с намерением остаться в полку. Газету Доусону пришлось прикрыть, читатели «Маттунского курьера» десятками повалили в волонтерские депо, Тэдди тоже согласился на участь волонтера, но я отказал ему. Длинный Доусон метался по палатке, выбегал наружу и, забыв, откуда он вышел, бился о палаточную парусину в самых неожиданных местах. Я сказал Тэдди, что он достоин лучшей участи, обещал призвать его, как только добуду шрифты и станок. Томаса я взял. Он хотел остаться при нас, как в Маттуне, и мы соскучились по нему, он был наш маттунский мальчик, хотя и изрядно вырос. Но я не стал потакать ни ему, ни себе; из прислужничества, даже и добровольного, нельзя делать призвания, оно не поприще для человека храброго. «Ты хочешь в зуавы? — спросил я, отрезая ему дорогу в денщики или ординарцы. — Уж конечно брюки у них самые широкие».
Умница, он все понял, в мыслях распрощался с нашей палаткой, но нашелся, не стал мне поддакивать: «Я хотел стать артиллеристом». — «У меня пехотный полк, но будут и пушки: тогда посмотрим». — «Я стреляю из ружья, полковник, — гордо сказал Томас, — и, сдается мне, сумею здорово целиться из орудия. Если можно, я хотел бы получить многозарядный карабин Спенсера». — «Я сам мечтаю о таком».
Томас остался в полку, с правом выбрать роту, какая ему приглянется, и уже на второй день адъютант полка Чонси Миллер сообщил мне, что Томас просит определить его в роту Говарда. Я не стал возражать: случись мне в семнадцать лет выбирать одну из десяти рот, кто знает, может, и я избрал бы роту капитана Говарда, так причудливо соединились в ее командире мужество и нежность, поступь гордеца и горечь опального, резкость суждений и обдуманная распорядительность ротного. «Мне понравился капитан Говард, — сказал Томас, когда я спросил, не нашел ли он знакомых в роте. — И этот поляк Тадеуш тоже». И больше ни слова: едва прикоснувшись к этой роте, он заимствовал от них и молчаливую скрытность.
Через неделю мы строем вышли на улицы Чикаго: полк получил приказ отбыть на фронт. С горсткой офицеров, сдерживая шаг лошадей, я и Надин двигались впереди полка, который шел в пешем строю. Улица за улицей, по Франклина, по Вебстера, Вашингтона, Джефферсона, по узкой Black Hawk, названной именем непокорного вождя индейцев, под музыку чикагских оркестров, шаг за шагом, мимо возбужденной толпы, под фейерверки — словно город встречал победителей, а не провожал необстрелянный еще полк.
Синий армейский цвет Севера тогда еще не взял верх над другими красками, мои пехотинцы шагали — кто в кепи, кто в поярковых шляпах, в кителях и кафтанах, в сюртуках, в серых штанах и в багрово-красных, с мягким ранцем за спиной, при разномастных мушкетах и карабинах, но все как один перетянутые новенькими ремнями, полученными с позументной фабрики Филадельфии. Мулы, запряженные шестериком, тащили тяжелые фургоны и несколько пушек, приданных нам перед отправкой на фронт. Полк растянулся, чикагские роты, чувствуя на себе особую любовь горожан, распевали, скорее даже выкрикивали, на мотив песенки «The girl I left behind me»[14], свою, сложенную еще под Кейро и на мосту Биг Мадди: «One, two, three, four, five, six, seven — Tiger!»[15]