При жизни писателя его творчество не привлекало к себе особого внимания, слава пришла к нему посмертно. В настоящее время чехословацкая критика единодушно причисляет Гавличка к крупнейшим мастерам чешского критического реализма межвоенного периода.
Первый роман Гавличка «Керосиновые лампы» (1935) был задуман как начало большого цикла, посвященного жизни провинциального мещанства. В первом издании этот роман назывался «Загубленные мечты». Тема неосуществленной мечты, затоптанной в ядовитой мещанской атмосфере, так или иначе варьируется во всех романах Гавличка. Героиня первого романа не решается преодолеть путы мещанских заповедей и терпит жизненное фиаско, увядает и засыхает душой — как и старшие дочери Ганзелина, не найдя в себе сил для решительной борьбы за счастье.
Злая издевка над мещанством, над его писаными и неписаными законами содержится в романе «Третья» (1939).
Самый большой успех у читателей имел роман Гавличка «Невидимый» (1936), в котором внимание автора привлекает психопатологический казус: тяжелый наследственный душевный недуг в семье богатого фабриканта, который губит одного за другим всех членов этой семьи. Однако автор не ограничивается только темой рокового влияния наследственности, которая сближает его с натурализмом; изображение жизни под его пером переходит в остро социальный план благодаря фигуре Швайцера, жестокого и безжалостного хищника, решившего подняться вверх по социальной лестнице, женившись на дочери фабриканта и забрав власть в деле ее отца. Но страшные результаты наследственного недуга кладут конец широким планам Швайцера. В этом романе проявилось свойственное писателю мастерство композиционного построения; благодаря напряженному сюжету, сочетающемуся с острым психологическим анализом, роман читается с захватывающим интересом. То же мастерство проявляется и в «Гелимадоэ», только тут в эпически добротную форму романа вплетается сильное лирическое начало, тут чувствуется дуновение «серебряного ветра», которое придает этому роману редкое очарование.
В своих заметках по поводу «Невидимого» Гавличек пишет, что он не хотел бы изображать «одноцветно» мрачные персонажи, так как это не человечно. В «Гелимадоэ» этот принцип проведен в жизнь в полной мере. Тут нет ни одного образа (рассказчик также не составляет исключения), который не совершал бы ошибок или не был порою смешон, но в каждом есть нечто по-человечески светлее, что вносит в грустное повествование тона неувядаемой надежды. Именно благодаря этому качеству многие исследователи считают «Гелимадоэ» лучшим достижением Гавличка-романиста. В конце романа стоят знаменательные слова: «Эту историю я написал на стыке двух эпох — эпохи великого горя и великой надежды». Ярослав Гавличек глубоко переживал несчастья, постигшие людей, он писал «Гелимадоэ» в горький для его родины момент. Но книга освещена теплыми лучами надежды, и эта надежда и вера в то доброе и светлое, что живет в человеческих душах, делает ее близкой и сегодняшнему читателю.
И. Бернштейн
ГЕЛИМАДОЭ
Мы еще раз возвратимся туда, где цветок незабвенный
благоухал так, что сбил нас с пути в час, когда над ручьями тек вечер
сумеречным серебром; и еще раз туда мы вернемся, где часто
слышали в окнах мы песенку, что обращалась к садам засыпавшим.
ГЛАЗА, ПОЛНЫЕ СОЛНЦА
Вот уже больше недели небо оставалось неизменно голубым, с востока плыли все такие же редкие облачка, столь же ласково веял теплый ветерок и все ту же монотонную песню пела река. Долина ее походила на гигантское ущелье, а берег зарос настолько высокой травой, что в ней мог спрятаться человек. Я люблю пустынные уголки. Люблю крутые лесистые склоны. Каждый день я приходил на одно и то же местечко, где примял себе в траве лежбище, ровно такой ширины, чтобы вытянуться, раскинув руки. Чуть ниже по реке, в тумане пенных брызг, шумела плотина. За плотиной стоял привязанный к месту паром, на котором, несмотря на удушливый июньский зной, трудились рабочие, добывая со дна песок.
Порой какая-нибудь чересчур темпераментная волна издаст почти что скрипичный звук, усядется неподалеку от меня на валун трясогузка, помахивая в такт волнам своим длинным хвостиком. Я брал с собой на реку книги — больше для того, чтобы подложить их под голову в качестве жесткой подушки. Эти благостные дни волшебным образом снимали с меня бремя действительности. Я предавался отдыху. Ни о чем не думал. Не желал ни терзаться воспоминаниями о пережитых горестях и муках, ни ободрять себя, уповая на грядущие радости, которые, быть может, еще ожидают меня впереди. Жизнь можно сравнить с ездою в поезде, и вот — удивительное дело — мой поезд сделал остановку. А разве полный покой сам по себе не означает счастья? Я упивался им не как страждущий или дошедший до отчаяния человек, а как обыкновенный лентяй.