Выбрать главу

— В первом, которое привез Свистунов, вроде бы говорилось о том, что Мишеньке надлежит срочно ехать в Петербург и брать на себя руководство восставшими войсками, а вот о чем второе письмо, кое, как мне сказали, еще опасней, я не знаю…

— Что еще-то опаснее! — тотчас изменившись в лице и покрывшись красными пятнами, воскликнул Раевский. — И зачем, зачем его-то было снова впутывать, коли он вышел совсем? Мало разве прежних грехов?!

— Я полагаю, папа, — говорила Катя по-французски и с совершенным спокойствием, — что если б Мишель встал во главе всего бунта, думаю, мы бы проснулись 15-го с новым кабинетом, в каковом Мишель играл бы не последнюю роль. И ваша отчасти вина, папа, что вы помешали осуществиться Мишенькиному призванию. Его, а не Трубецкого надобно было делать диктатором…

Генерал, выслушав сей выговор, чуть не лишился дара речи. Почти минуту он не мог произнести ни слова, не ожидая от дочери столь якобинских настроений.

— Опомнись, Катенька! — прошептал он по-русски, оглядываясь на дверь. — Что за ересь ты несешь?

— Это еще не все, папа, — продолжила дочь по-французски. — Никита Михайлович Муравьев сообщил Мишелю здесь, в Москве, что Якубович намеревался стрелять в государя. Он знал об этом и тоже не донес властям!

— И ты так спокойно сообщаешь мне это?! — изумился Раевский, изъясняясь по-русски. — Да за такое его могут подвергнуть смертной казни!

— Я только сообщаю, папа, те факты, которые мне сообщил Алексей Федорович через надежных лиц. Остальное все в руках провидения и государя. Алексей Федорович делает все, что в его силах, сейчас никто так не близок к государю, как он…

Катя вздохнула и, взглянув на себя в зеркало, поправила локон, упавший на лоб.

Раевский не узнавал своей дочери. Нет, он всегда знал, что Катерине палец в рот не клади, живо откусит, и что граф Орлов чаще слушался ее, чем увещеваний генерала или даже царя Александра, но чтобы вот так, по-фармазонски, рассуждать в тот миг, когда несчастья еще стоят на пороге, этого он понять не мог.

— Что же ты, согласна с заговорщиками? — помолчав, неожиданно спросил Раевский.

— Я думаю, и ты, папа, с ними согласен. России давно пора иметь свою Конституцию и парламент. Хватит, насмотрелись уже на царей, в которых давно нет ничего русского!.. Единственное, что воевать хоть еще не разучились, а в остальном на Европу только и оглядываемся: что шьют, что носят, что говорят! И этак до тех пор будет, пока сами за ум не возьмемся… Не царь нужен, а группа опытных политиков и философов. И свободы, конечно… — она зевнула, прикрыв ладошкой рот. — А как иначе еще?..

Катя говорила об этом так, словно о конституциях говорили все и считали это дело решенным. У Раевского даже речь пропала после такой неслыханной тирады дочери, но более всего потрясло генерала то, что говорила об этом женщина, чьи мысли всегда были направлены на наряды да светские новости. И вот на тебе, этакий пассаж!

— Мы с Мишелем не раз об этом говорили, да уж очень он робок оказался, верил все, что государя можно поправить, точно государь этот из какого-то особенного теста вылеплен. А может, он хуже еще, чем Николя наш, и ему бы одних зайцев травить?!

Скажи Раевскому эти слова кто-нибудь раньше из его подчиненных, он бы не раздумывая предал смутьяна суду. Но эти слова говорила ему родная дочь, и объяснить, как они попали в ее хорошенькую головку, генерал, сколько потом ни бился, не мог.

С тем он и уехал раненько на следующее утро, обескураженный этим вольнодумством и не зная, как к нему относиться: то ли всерьез, то ли как к женскому капризу, каковой случается у баб пред родами. «Вот тебе и Катька, — ворочаясь в зябком возке, приговаривал генерал, — нет, это от нее надо было Орлова оберегать. Хорошо хоть, так все кончилось».

7

Через двое суток, а гнали без остановок, лишь меняя на станциях лошадей, Раевский прибыл из Москвы в Петербург.

Младшего сына он тотчас же отправил в Болтышку помогать жене, а сам стал хлопотать за Волконского да подыскивать выгодное место Николушке.

Государь принял Раевского на следующий же день. Николай Николаевич волновался перед аудиенцией, даже репетировал речь, но ничего не понадобилось.

Встреча с императором Николаем Павловичем произвела на Раевского гнетущее впечатление. Столько фальши, высокомерия, холодной презрительности обрушилось на старого генерала, что он потом почти два часа не мог успокоиться. Даже вылез по дороге на петербургскую квартиру из возка и целых полчаса стоял на холодном ветру, пытаясь понять, чем же он так провинился пред государем, что тот, не сдержавшись, обрушил и на него свой гнев, когда речь зашла о брате Василии Львовиче и Волконском. Император побагровел от гнева, сорвался на крик, едва Раевский спросил о князе Сергее. Алексей Федорович Орлов, сопровождавший Николая Павловича на этой встрече, умоляюще взглянул на Раевского, стремясь предупредить ответную резкость, и только этот взгляд сдержал героя Бородина.

«А ведь Катенька права! — вдруг на встряске подумалось Раевскому. — Ведь если все мы зависим от характера и настроения одного человека и не имеем возможности защитить свое достоинство, так уж лучше идти на площадь, чем молчать и сносить все это…»

Лишь за вечерним чаем с ромом генерал немного отошел и даже попытался оправдать столь неумеренный гнев императора. Если б против него в корпусе подняли бунт, да еще его доверенные офицеры, он бы не так еще обозлился. «Человек — он везде человек, — уже лежа в постели, думал Раевский. — По-другому он поступать не умеет. Когда его обижают, он сердится и зол на весь мир, что тут поделаешь… Только вот имеет ли моральное право такой человек управлять целым народом? Вот в чем вопрос… И вряд ли его удастся разгадать одним бунтом…»

«Милый, бесценный друг мой Катенька, — писал генерал дочери в Москву из Петербурга. — Ничего тебе нового еще не скажу, но в полной надежде на хороший конец, кроме брата Василия и Волконского. Прочти письмо мое к матери, запечатай и отправь по почте. Завтра надеюсь увидеть твоего мужа. Волконскому будет весьма худо, он делает глупости, запирается, когда все известно. Что будет с Машенькой? Он срамится…»

7 февраля, едва пробыв две недели в Петербурге и выхлопотав для Николушки место командира того самого Нижегородского полка, где начинал ровно тридцать лет назад командовать он сам, Николай Николаевич Раевский спешно поехал вслед за младшим сыном домой, в Болтышку, опять тем же путем, через Москву. В Петербурге он оставил Александра, согласившегося принять придворное звание камергера. 15 февраля Александр представлялся при дворе. Простились они холодно, во всяком случае, такую отчужденность выказал сын, а Раевский не стал лезть к нему со своими сантиментами, обидевшись крепко на такое обхождение. Вспоминая дорогой это прощание, Раевский не раз прослезился.

— Помилуй, Катенька, — вздыхал он, будучи уже вечером девятого февраля в Москве. — Можно ли так жить вообще, когда ты никто и ничто! Кто он: военный, заговорщик, гражданский чин или придворный?! Он умен, образован, достаточно опытен и, могу тебе сказать, даже храбр и весьма толков, коли вздумал бы пойти по части военной. Но он везде опоздал и нигде не смог найти себе применение. Работа ему тошна, служба скучна, интриги если и увлекают, то лишь на мгновение, а идти на подвиг он не может, ибо ни во что не верит. Как жить тут? Будь он более чувствителен, чем есть сейчас, он непременно пустил бы себе пулю в лоб, но что-то еще удерживает его от этого, какая-то робкая надежда… — вздыхая и оправдывая сына, волнительно говорил старый Раевский.

— Он не один такой, папа, — кивнула Екатерина. — Я боюсь теперь и за Мишу. Ему грозит отставка и выселение, как пишут из Петербурга, и это в тридцать восемь лет! С его здоровьем и жаждой деятельности это гибельно. Вот новая трагедия!..

Генерал покачал головой, вспомнив прежний разговор с Катей про Конституции и про то, что царь еще хуже, чем Николушка. Как веселился последний, уезжая в Болтышку и накупая подарков сестре, матери и племяннику. Он расспрашивал о егере Анисиме, много ли зайцев, есть ли волки. Жизнь бурлила в нем снова, и он думать забыл о недавнем аресте.