(Неугомонный зануда: «Значит ли это, что Клюев, Шаламов, Заболоцкий, Олейников, Мандельштам просто безответственно обошлись со своей судьбой, легкомысленно загремели в лагерь? А „все сам, никто не поможет” — это написано кем? охотником за пушниной? ныряльщиком за жемчугом? золотоискателем с Клондайка? Или человеком, все же всю жизнь существовавшим на зарплату?»)
Наконец, третья морока — тоска человеческой души по Высокому. Размышляя о Бродском, Вайль пишет: «Нечто необычное происходило в мальчике, который на уроке в восьмом классе встал из-за парты и вышел из класса — чтобы никогда больше не возвращаться в школу. Нечто побудило молодого человека произнести в советском суде слова о Боге и Божественном предназначении» (СПМ-487).
Суть этого «нечто» не уточняется, не анализируется. Пожалуй, это единственное место в книге, где порыв человеческой души к Высокому (в терминологии Бродского — «взять нотой выше») описан как некая реальность, заслуживающая уважения. Гораздо чаще он изображен как фальш, поза, срезан насмешкой, принижающим эпитетом, пародией.
Высокая тайна любви-влюбленности, «темная вуаль», «упругие шелка», «древние поверья», «в кольцах узкая рука»? А вот Вайль уже в молодости догадался, что Блоковская Незнакомка — это просто блядь, зашедшая в ресторан (СПМ-57).
Девушки из сборочного цеха реагируют на стихи Северянина хохотом и репликой тоже в рифму: «Ни хуя себе струя!» (СПМ-91).
И не потому ли так полюбилось автору стихотворение Бродского «Пьяцца Маттеи», что там счастливый соперник не просто уводит отбитую у поэта возлюбленную погулять, но «ставит Микелину раком»? (СПМ-610)
Ради эффектного бурлеска не грех и раздвинуть границы строгой документальности. В какой это «юности» Довлатову и Бродскому довелось выпивать вместе, да еще с продавщицами из гастронома? (СПМ-59) Дон-Жуанский список Бродского может оказаться — при вскрытии через пятьдесят лет — подлиннее Пушкинского, но вкуса к продавщицам никто за ним не замечал. (Вайль сам сознается, что довлатовские байки — не самый надежный источник информации.) «По признанию Блока, у него таких женщин было 100–200–300» СПМ-59). И кто из читателей вспомнит, что в подлинной дневниковой записи у Блока перед этими цифрами стоит «не»: «У меня женщин не 100–200–300 (или больше?), а всего две: одна — [жена] Люба, другая — все остальные»13.
Но главное — обойти молчанием порыв поэтов к запредельно высокому, к Непостижимому и Грозному, к Творящему и Разрушающему. То есть к Богу.
Воплем Иова история русской поэзии прострочена от начала до конца.
Пушкин: «Дар напрасный, дар случайный…»
Лермонтов: «Лишь сделай так, чтобы Тебя отныне / недолго я уже благодарил…»
Блок: «Но над младенцем, над блаженным / скорбеть я буду без Тебя…»
Цветаева: «Пора — пора — пора / Творцу вернуть билет…»
Бродский: «Твой дар я возвращаю…»
Но есть, конечно, и прямые молитвы, и упования, и просьбы о просветлении, и благодарность, и восхваления. (Вспомнить только весь цикл стихов того же Бродского, писавшихся к каждому Рождеству.) Однако для Вайля весь этот огромный пласт духовной жизни — досадная аберрация. Он сознается, что в свои 57 лет «молиться еще не научился» (СПМ-21). Ему гораздо ближе те поэты и писатели, которые — проявляя отменный вкус — обходят молчанием священное «нечто». Например, Чехов. Напрасно акмеисты так набрасывались на него. Зря Ахматова говорила, что «его герои лишены мужества» (СПМ-485). И Мандельштам просто впадал в поэтические преувеличения, когда писал про пьесу «Дядя Ваня»: «невыразительная и тусклая головоломка», «мелко-паспортная галиматья» (СПМ-483). «Почему Бродский холодно, если не неприязненно, относится к Чехову? Дело, вероятно, в акмеистической традиции… Но Бродский — совершенно иное. Его мужество — как раз чеховское. „Надо жить, дядя Ваня”. Обратим внимание: не как-то по особенному, а просто — жить. Это очень трудно. Еще труднее — понять это. Еще труднее — высказать» (СПМ-483, 485).
Еще труднее — добавим от себя — втиснуть знак равенства между грустно-бытовым мужеством Чехова («зоркость к вещам тупика» — Бродский) и трагическо-экзистенциальным мужеством Бродского, никогда не боявшегося стать с Небытием лицом к лицу. Но чего не сделаешь ради любимого поэта, чтобы удержать его от опасного полета во всякие там гибельные ястребиные выси.