Выбрать главу

Животворные минуты творения и обращение в слово творимого разбиваются в одиночестве духовных помыслов Гоголя о холодное бытие соприсутствующих с ним людей, результатом чего являются бесконечные невротические спазмы, когда лицо его желтеет, а ноги, руки холодеют до почернения. И хотя Гоголь от «царя милостивого» обеспечен на три года пенсионом по 1000 рублей серебром да от великого князя теперь ежегодно он получает 1000 франков, но сами по себе эти деньги, естественно, не изменяют его жизненного стереотипа, в котором разъедается, воспламеняется внутренними духовными страданиями его самосознание, а одиночество делается таким отравленным и лихорадочным. Абстрактные: «живите, любите, творите» в сознании его обретают смысл живых символов и вытесняют текущий язык сочного человеческого верстания образа России и русскости. Между гением и уровнем эпохи намечается превышающее всякое понимание атмосферное грозостояние, в котором одиночество становится и отравленным, и лихорадочным, в котором, вдруг, растет и пухнет, как луна, печальное самоуничижение Гоголя, являя, скорее всего, не истощение сил, в результате которых хандра приносит болезнь, но ту форму ипохондрического синдрома, когда страдания физически невыносимы, но нет никаких оснований полагать, что они, эти физические страдания, есть результат патологических изменений в самих физических органах, начинающих сразу же трудиться исправно, как только поднимается само настроение в его духовном противостоянии с обстоятельствами жизни. Возможно, что именно в этот период своей жизни, Гоголь начинает чувствовать свое окончательное одиночество, поскольку «сирена, плавающая в прозрачных водах соблазна» — А. О. Смирнова, с одной стороны, и Нози, с другой, лишь прислушиваются к его душеспасительным беседам, сочувствуя его одиночеству, но не собираются изменять собственных обстоятельств жизни, в которых его роль постепенно сводится к роли «духовника», посвященного в тайны женских сопереживаний. А гибельность лабиринтов женской души безопасна только для боевых мужских темпераментов. Поэтому религиозные экзерсисы Гоголя усиливаются, а творческие изменяют свой поворот, вставая на второстепенные пути следования, поскольку, именно, религиозный опыт становится опытом творчества души Гоголя. И в этом творчески-экстатическом состоянии он отчетливо осознает, что без посещения Иерусалима он не будет «в силах ничего сказать утешительного при свидании с кем бы то ни было в России». А потому иллюзия его нового творчества, подобного Богу, на путях сокровенной сущности жизни становится дыханием добродетели, желающей заставить замолчать «псов злобы», бросив факел Христового рая на воздвигаемый им, Гоголем, алтарь человеческого счастья, но не «человеческой комедии», которой будто бы требуются «Размышления о Божественной литургии», задуманной им еще в 1845 г. но так и не появившейся в печати до конца его жизни. Довести до каждого степень свободы духа, которой он сам достиг, не в форме окостеневшего сознания, а в широте и терпимости различных точек зрения, где он, сам-садовник, открывает перед людьми сущность жизни человеческих уделов на земле, лиризм и поэзию русской жизни, «мир и благоволение в человецех» как дух живого творчества, освобождая нити разума и делая его свободным впервые и окончательно для всех людей России. Невидимый шедевр Бога как рама высветляемой мысли крепнет в духе Гоголя уже в течение «пяти болезненных лет», заставляя его отложить работу над вторым томом «Мертвых душ», в котором «изумлению читающей публики» не будет конца, а пока в начале июля 1845 года сжигается автором очередная версия второго тома потому, «что так было нужно», «жгу, когда нужно жечь», а тайна грандиозного здания примирения всех Россиян, которые когда-нибудь «обустроят свою жизнь» и непременно по Гоголю, — пока «в душе у одного автора». Благовествование от Гоголя — вот, что теперь нужно всем россиянам, «нужно для общего добра». Это — «Избранные места из переписки с друзьями», которые появляются в январе 1847 г. Но П. А. Плетнев уже сразу же уведомляет Гоголя, что хотя и «совершено великое дело», но книга эта «совершит влияние свое только над избранными; прочие не найдут себе пищи в книге твоей. А она по моему убеждению, есть начало собственно русской литературы».

А зуд, желающих пнуть Гоголя за проявление им лелеемой обществом «свободы совести», оказался достаточно велик. «Сокровище», подаренное Гоголем по мнению А. О. Смирновой, оказалось для самого Гоголя резким, злобным, безумным смехом, смехом, способным душу разорвать со стороны критиков и литераторов в том числе и православного толка. «Самолюбие никогда не бывает так чудовищно, как в соединении с верою. В вере оно уродство», — писал Гоголю Шевырев, принимая за самолюбие Гоголя полное отрешение от себя в том свете познания, где Столп веры — есть утверждение истины. «Скромную, богомольную Русь над всеми народами в мире», — никто не хочет видеть перед началом революционных событий в Европе по мнению Петра Чаадаева. Словно голодное небо существует в раю евангелистов, а навозная насыпь российских городов — эта лестница в рай. «Неистовый Виссарион» высказался еще более определенно, защищая рай нищих духом в их материалистической русскости, низвергая громоподобные проклятия в адрес автора «Переписки»: «А русский человек произносит имя Божие, почесывая себе зад». Священник отец Матвей(Константиновский), один из тех, кто получив рукоположение во священный сан, возомнил о себе, что божественная благодать уже давно избавила их от личных грехов, поучает Гоголя, что «всякий театр есть соблазн и препятствие к спасению души». С. Т. Аксаков просто боится по поводу «Переписки», что «хвалителей будет очень много, и Гоголь может утвердиться в своем сумасшествии». «Как у меня еще совсем не закружилась голова, как я не сошел еще с ума от всей этой бестолковщины, — этого я и сам не могу понять», — заявлял Гоголь, выстраивая гиперболическую защиту против всяких нападений старых и новых друзей, которые как черти боятся православного креста, подносимого «казаком Вакулой» к их рылоподобному носу, откуда раздается безумное хрюканье вражьего тела с песнею ползучего материализма или навозного клерикализма, отягченного земным ковчегом, влекущего нищих духом людей в преисподнюю парагвайского коммунизма, который в течение 160-лет(1608–1768 гг.) порождал грешную рать ублюдков, надеющихся на восторженное восхождение в царствие небесное.

Глава пятая. Обретение лестницы

«…но мне тяжело, очень тяжело…, когда против меня

питает личное озлобление даже и злой человек,