Выбрать главу

а вас я считал всегда за доброго человека.»

Гоголь — В. Г. Белинскому,20июня 1847 г.

Несмотря на бог весть какое образование, получаемое в Нежинском лицее, друзья Гоголя по лицею были устроены уже везде, где только можно. Вот и в Бейруте, куда прибыл пароход «Истамбул» кампании Ллойда с большей частью паломников, ехавших в Иерусалим, вот и в Бейруте консул Базили был однокашник Гоголя по Нежинскому лицею, в сопровождении которого Гоголь и отправился в Иерусалим. Арабы были удивлены, когда увидели, что полномочный представитель падишаха находится в явной зависимости от тщедушного и невзрачного спутника. Пришлось менять тактику, и Базиль так стал рычать на Гоголя, что авторитет визиря «великого падишаха» был восстановлен. А Гоголь смирился со своей участью.

Перед гробом Господа маленькая комната с небольшим столбиком посередине, покрытом камнем (на котором сидел ангел, возвестивший о воскресении). Сам гроб-пещера, в которой лежит гробовая доска, не выше человеческого роста; в нее нужно входить, нагнувшись в пояс. Чудесное чувство охватывает Гоголя. Время проносится молниеносно. Он даже не в состоянии понять, молился ли он. Он даже находится в некотором смятении, что «при всем том я не стал лучшим, тогда как все земное должно бы во мне сгореть и остаться одно небесное». Удивительно, но сердце не подсказывает Гоголю, что такие превращения не происходят мгновенно и по желанию самого просителя, потому что такого рода пожелания есть торг со Спасителем, но очищение протекает не подсознательно, а заключено в небывалом чувстве радости, которое и было как раз испытано самим Гоголем во гробе Господа. Гоголь получает от митрополита Петраса Мелетия памятные подарки в виде частиц с Гроба Господа и от двери храма Воскресения. Время подгоняет… и Гоголь уже в Константинополе, где его ожидает письмо отца Матвея с очередными наставления в правилах поведения православного верующего. Гоголь уже давно испытывает глубокие сомнения в правилах своего духовного послушания. И в этот-то момент о. Матвей торопится заполнить эти сомнения своими фанатичными установками, почему-то полагая, что именно его-то устами и «глаголет сам Господь». Но уже 12 апреля 1848 г. Гоголь и К. М. Базили швартуются в одесском порту, где им приходится пройти обязательный для того времени карантин. Льва Сергеевича Пушкина, когда он встретился через решетку карантина с Гоголем, поражает его «саркастическое выражение» лица и рассеянность взгляда, да и сама сухопарость фигуры, перебиравшей четки.

По прибытии в сентябре месяце 1848 г. в Петербург, Гоголь помещается на квартире М. Ю. Виельгорского и сопровождается его зятем, графом Сологубом во все вечера, где, вдруг, Гоголь является большим знатоком церковной литературы, щеголеват до изысканности, преисполнен славою и самоуважением, встречается с русскими литераторами: Гончаровым, Григоровичем, Некрасовым и Дружининым, будучи любезен и оживляясь в разговоре с ними, он, тем не менее, был уличен всеми, что не читал произведений этих писателей, т. е. раздосадовал окружающих тем, что вел себя как начальник, принимающий своих чиновников. А уже 14 октября Гоголь был в Москве и поселился, как и обычно, у Погодина, полный трепетного ожидания «уединенной, покойной и благоприятной» работы. Но чувство внутренней скованности не проходит, даже когда Гоголь в доме Погодина служит всенощные, что раздражает хозяина и он саркастически замечает: «православие и самодержавие у меня в доме». А словесные скалы громоздятся в Гоголе с вдохновенной мощью, когда он слушает всенощную, в нем поется песнь избытка внутренних душевных деяний, наполняемых восторгом самообожания особенно после бесед с отцом Матвеем, знаменитым ржевским проповедником. Известный архимандрит Феодор(А. М. Бухарев) во время бесед с Гоголем узнает о «планах поведения героев «Мертвых душ» во втором томе», на что Гоголь отвечает, что «сам царь» послужит «для истинной прочной жизни» будущего возрождения Павла Ивановича Чичикова… Все истины принадлежат всем, так как все они от бога. Но может ли служить истиной возрождение плута Чичикова к новой жизни? Известно, что аналогичная проблема решалась классиком английской литературы Диккенсом… Такой оборот дела ни к чему путному не приводил…В такт дифирамбам местных подъелдыкивателей во всей фигуре поэта появляется что-то несвободное, сжатое, скомканное в кулак, оригинальная и до этого походка становится неверной, как будто бы одна нога старается заскочить за другую, как будто начинается танец, танец над бездною, бездною его конца, а в глазах его замечается нравственное утомление. «У меня все расстроено внутри, — говорит он. — Я, например, вижу, что кто-то спотыкнулся; тотчас же воображение за это ухватывается, начинает развивать — и все в самых страшных призраках. Они до того меня мучат, что не дают спать и совершенно истощают мои силы». В свою записную книжку и просто клочки бумаги Гоголь по-прежнему в течение дня заносит собственные мысли, наблюдения, поразившие его выражения, полагая, что писатель, как художник, делает наброски, сцены и описания в своих творениях, взятых из жизни, толкуя их по-своему. В благоговейном упоении он видит в себе носителя высшей формы изъявления высшей воли, отсюда непрошенные пророчества и поучения, отсюда очередное окончание второго тома «Мертвых душ», желание перед выпуском которого, сделать новое издание своих сочинений. Он живет сегодня у одного, завтра у другого, не платит за свое жилье никому, отправляется спать всегда в одиннадцать часов, покупает понравившиеся ему книги и, даже, иногда читает отдельные главы второго тома «Мертвых душ», по-прежнему вызывая разноречивое отношение как к своему новому детищу, так и к самому себе. «Ведь это революционер! — заявил военный сенатор, — я удивляюсь, право, как это пускают его в порядочные дома». Но Гоголь знает цену всем его критикам. «Что мои сочинения он не любит, это мне давно известно, но я уважаю Ивана Васильевича Капниста и давно его знаю… он, слушая мое чтение, отыскивает только одни слабые места и критикует строго и беспощадно, а иногда и очень умно». Известно, что Капнист, сын поэта и драматурга, будучи московским губернатором и владельцем поместий рядом с гоголевской Васильевкой, часто чувствовал себя оскорбленным поведением Гоголя. А сам Гоголь уже давно скучал в его присутствии и на его вечерах. Многие из тех, с кем приходилось ему встречаться на вечерах московского губернатора не вызывали в нем желания духовной беседы. Теперь такие беседы не клеились ни с Киреевскими, ни А. П. Григорьевым, ни с драматургом Островским, хотя последнего Гоголь ценил как самого талантливого литератора Москвы. Жизнь его становилась суровой и печальной. Иногда он запутывался в несвязной речи и не доводил до конца свой искристо начатый анекдот. По утрам читал Иоанна Златоуста, писал и потом рвал написанное, искал в религии спокойствия, страдал долго и душевно от своего мнимого безобразия, от безнадежной любви, одолевающей его в последнее время, от своего бессилия перед ожиданиями русской читающей публики, избравшей его своим кумиром, изнывал между болезненным смирением и болезненной, несвойственной ему по природе гордостью, томился непричастностью к радостям всем доступным. Неуемный водопад жизни катил свои волны над обессиленным пловцом, который еще недавно в восторге сияния самого непосредственного жизненного чувства молниями духа ваял прозу в высшем своем поэтическом прозрении, отметая суеверия и признавая лишь божественное откровение, а не невежественные беседы и слухи о прозрениях и исцелениях. С невыразимой достоверностью и тонкостью видимых форм человеческих слабостей обладал он бесконечным разнообразием чудных интонаций, выражающих и свет, и тьму жизни той России и Малороссии, которые незабвенно любил, не отдавая предпочтения ни одной из них в своем сердце, опьяненном жизнью слова. Печеное яблоко действительности своим розовым небом уже начинало громоздиться адом серости в его словах, интонациях, образах как отражение духа невменяемости посюсторонней жизни, поскольку сам дух поэта ощущал теперь истинную свободу и вдохновение на путях божественной мощи апостолов церкви, призывающих его в ритмическом охвате своего нового прозрения вечных истин служить личным примером в повседневной молитве — альфе и омеге его новой жизни. И друзьям его уже не хватало духу сказать ему, что новые главы второго тома «Мертвых душ», которые он, иногда, еще читывал своим под собственное внутреннее настроение, уже являют собой болезненную яркость полуночного солнца, которое не греет, не устрашает, не ослепляет, но убивает всякое желание видеть человека во плоти своих переживаний и страстей, побуждающих читателя радоваться и плакать, смеяться и думать, то есть жить судьбой героя, благословляя автора-поэта за доставленный всем смертным восторг неимоверного напряжения осознания бесчисленных тончайших трепетов глубины счастья, пребывания вне самого себя в красках избытка света вдохновения самого автора, передаваемого читателю лестницами радуг событий и сюжета произведения, громоногими проповедями вылетающих из разверзшихся ртов героев, у которых «мое царствие» небесное так не похоже на царствие небесное людей всего мира, где нищими бродит читающая публика в ожидании живого духа поэта.