Выбрать главу

меня, только если бы оно могло само, своей волей проявиться на

холсте, сохранив живую трепетность модели. Моя же задача

состояла лишь в том, чтобы дать этому осуществиться, по

возможности не препятствуя таинственному процессу.

Когда приходится иметь дело с натурой, я всегда иду от

сущности, от внутренней основы – ей надлежит покорить,

пленить меня настолько, чтобы пульсация ее жизни сделалась для

меня осязаемой, как моя собственная.

Принявшись за портрет, я сразу оказалась в тупике. Малейшее

прикосновение кисти моментально меняло всю картину, лицо на

холсте претерпевало невероятные превращения. Их

контрастность обескураживала. Я начала бояться своевольного

изображения. Оно отказывалось слушаться, оно хотело жить

своей собственной жизнью, полной капризов и причуд. Лицо

внезапно становилось сердитым или почти бессмысленным, а

порой вдруг приобретало плоское обывательское выражение. На

нем попеременно проявлялись подавленность, страх и, наоборот,

надменность и самодовольство.

Часами я затравленно кружила вокруг мольберта, не в силах что-

либо предпринять. Лицо с портрета преследовало меня, как

кошмар, где бы я ни находилась. Оно проживало самые

противоречивые фазы. Живость, усталость, любопытство,

неприязнь, насмешка, равнодушие – и безграничная скорбь. Мне

никак не удавалось его усмирить, оно прятало как раз то, что я

искала с отчаянным упорством. Это становилось совершенно

невыносимым, временами я начинала ненавидеть портрет – за его

власть надо мной, за неповиновение, наводившее на мысли о

колдовстве или порче.

Мольберт стоял в комнате, наискосок от входа, прямо под

дурацкой люстрой – свет был плоский, невыразительный и очень

неудобный. В прихожей, куда выходила дверь, висело на стене

зеркало. Как-то, собравшись на улицу и одевшись, я подошла к

зеркалу и содрогнулась от ужаса, увидев отражение портрета за

распахнутой дверью – это был полный провал. Меня подмывало

подойти к телефону и одним звонком прекратить пытку,

сообщив, что портрет не удался, и я оставляю всякие дальнейшие

попытки. Уверена, ко мне никто не стал бы относиться хуже!

Так или иначе, зловредному розыгрышу пора было положить

конец. Я не могла больше решать этот ребус в одиночку. Портрет

надо было спасать.

* * *

Холодную зиму Александр Лазаревич переживал тяжело. Я с

нетерпением ждала возможности вновь его увидеть. Моя битва с

химерами могла меня доконать. Необходимо было глотнуть из

источника, уточнить впечатление, проверить глазами детали.

Когда, наконец, этот день настал, я весь вечер не сводила глаз с

такого уже знакомого лица. Хотя теперь оно открывалось мне

гораздо глубже, в нем, казалось, вовсе не было загадок, ни следа

того бреда, который я ежедневно наблюдала на портрете и

который отравлял мне существование. Я пристально

вглядывалась в каждую мелочь и мысленно задавала свой вопрос.

Меня спрашивали, как двигается работа и скоро ли можно

увидеть готовый портрет. Я была в замешательстве и не могла

ответить ничего внятного. Сказала, что есть некоторые

трудности. У меня был последний шанс запомнить - впечатать,

вживить, имплантировать, усвоить намертво, в кровь - все, что я

вижу, понимаю, чувствую. В метаморфозах, происходивших с

портретом, мне чудилась какая-то опасность, с которой я

обязательно должна была справиться.

В промороженном троллейбусе, который вез меня к метро, я

рыдала от злости и отчаяния, как будто от меня зависело что-то

невообразимо важное, а я была бессильна и совсем не знала, что

делать.

* * *

Мне не вспомнить точно, когда химеры начали отступать. Это

произошло само - из глубины, из-под пройденных наслоений

медленно стал проступать истинный рельеф. Душившее меня

бремя недостижимого совершенства постепенно таяло, перетекая

на картину и возвращая мне свободу. Настал момент, когда

неожиданно, как всегда, я поняла, что мне здесь делать больше

нечего, разве что поставить подпись.

Я знала, что теперь портрет верен – настолько, насколько его

модель отразилась в моем переживании. Вопрос был в том,

соответствует ли это отражение восприятию других людей,

знавших Александра Лазаревича ближе и дольше, чем я.

Углубившись в работу, я могла отчасти утратить объективность.

Было неизвестно, как отнесется к портрету сам Александр

Лазаревич, узнает ли себя. При первом взгляде на свое