Выбрать главу

В таком состоянии переступил он порог университета, принятый туда не без затруднения, ибо на приемном экзамене познания его в таких, например, предметах, как математика, латинский и греческий языки, оказались далеко не удовлетворительными, но зато он был достаточно подготовлен в истории, а главное – близко знаком с лучшими произведениями литературы, как отечественной, так и иностранной, и хорошо владел новыми языками – английским, французским, даже итальянским. Этими предметами он особенно усердно занялся и здесь, как и следовало ожидать; что касается наук юридических, то они тоже, как и следовало ожидать, не могли привлекать его, несмотря на вышеупомянутые громкие имена профессоров, тем более что наряду с этими двумя-тремя стояло много тупых бездарностей. С отвращением вспоминает он и значительно позже о своем пребывании среди этих кладезей юридической премудрости; с отвращением говорит: «Из семи лет, проведенных мною в немецких университетах, три прекрасных, цветущих года потрачены на изучение немецкой казуистики».

Тем сочувственнее относился Гейне к лекциям истории, истории литературы и эстетики. Профессора этих предметов смотрели на него такими же сочувственными глазами, по крайней мере те, для которых в науке важна была только ее живая душа, а отнюдь не мертвая буква, и которые понимали, что именно этой живой душе мог и хотел служить наш молодой студент, часто ленивый, часто на целые дни убегавший из аудитории на веселую пирушку, в кипучую жизнь, часто до дикости оригинальный в своих выходках, но всегда свежий, впечатлительный, необычно умный и высокодаровитый. Между этими профессорами Гейне особенно любил и уважал Августа Шлегеля, одного из вождей романтической школы, большого знатока отечественной и иностранной литературы, даровитого переводчика Шекспира, Кальдерона и других поэтов, с которыми была совсем незнакома немецкая публика. Для молодого Гейне Шлегель представлялся «первым великим человеком», какого он видел после Наполеона. Стоя перед его кафедрой и слушая его лекции, будущий автор «Романтической школы» ощущал «священный трепет, пробегавший по его душе»; и если впоследствии, по чисто личной мстительности, он обрушился на бывшего учителя с несправедливою резкостью, даже циническим неприличием, то в пору боннского студенчества только что приведенные выражения его относительно знаменитого профессора были совершенно искренни.

Двумя причинами обусловливались чувства Гейне к Шлегелю: во-первых, несомненными достоинствами этого последнего как ученого и, главное, как лектора, умевшего поселять в своих слушателях истинную, живую любовь к предмету, и, во-вторых, тем обстоятельством, что Шлегель был одним из главных представителей немецкого романтизма, а романтический элемент был так силен в нашем поэте, что очень явные следы его, очень яркие отражения сохранились в произведениях Гейне и в то позднейшее время, когда он пошел в области поэзии по совсем иному пути; недаром ведь говорил он уже гораздо позже сам о себе: «Несмотря на мои истребительные походы против романтики, я, однако, всегда оставался сам романтиком…» В развитии этого врожденного романтизма Гейне Шлегель, несомненно, играл очень важную роль, и, быть может, прав известный критик Готшаль, замечая, что без Шлегеля наш поэт едва ли обратился бы с таким сочувствием к другим романтикам, едва ли бы также внес в первые песни свои тот восточный колорит, который придает им такую поэтическую прелесть и который, прибавим, был навеян автору «Лирической интермедии» тем, что именно в эту пору Шлегель страстно занимался изучением Востока и старался привить эту страсть и своим слушателям. Кроме влияния Шлегеля в этом отношении, оно проявлялось еще и в том, что он в значительной степени уяснил своему гениальному студенту значение Шекспира и ближе познакомил его с Байроном. А какое впечатление производил автор «Гамлета» на молодого Генриха, видно из следующих полушутливых слов его, относящихся к несколько более позднему времени:

«С Шекспиром я никак не могу чувствовать себя легко: я слишком чувствую, что он – всесильный министр, а я – простой столоначальник, и мне все чудится, что вот-вот он отставит меня от должности».

Что касается Байрона, то знакомство с ним началось у Гейне, по всей вероятности, еще раньше, если судить по «байроновскому» характеру многих из его первых произведений и писем по поводу несчастной любви к Амалии, – характеру, который мы, признавая позднейшую полную самостоятельность Гейне как поэта «мировой скорби», в эту раннюю пору не можем не приписать влиянию именно творца «Каина». Да и сам Гейне чувствовал и понимал, что он покамест идет по дороге, проложенной Байроном, когда говорил, что у него «есть с английским поэтом нечто сходное в характере», или когда позже, при получении известия о смерти Байрона, писал: «Это был единственный человек, с которым я чувствовал себя в родстве – и мы были во многом похожи друг на друга». Правда, странная боязнь быть принятым за простого подражателя Байрона заставляла нашего поэта временами как бы отрекаться от его родства и вызывала у него странные объяснения вроде следующих:

«Право, в эту минуту у меня очень живое сознание, что я не иду по стопам Байрона, кровь моя не так сплинно-черна, как его кровь, моя горечь исходит только из орешков моих чернил, и если есть во мне яд, то он ведь только противоядие, – противоядие от тех змей, которые с такою опасностью для моей жизни подстерегают меня в мусоре старых соборов и замков. Из всех великих писателей Байрон именно тот, чтение которого действовало на меня неприятно-болезненным образом».

Но это заявление принадлежит к числу плодов тех минутных настроений, которые часто сменяются у Гейне одно за другим с калейдоскопическою быстротою и пестротою и являются причиною того, что этот поэт и человек менее кого бы то ни было поддается общим положительным выводам о его характере, частностях его мировоззрения и т. п. Возвращаясь к роли Шлегеля в сближении Гейне с Байроном, по сохранившимся известиям, усматриваем ее в том, что по совету профессора студент одно время проводил дни и ночи за переводами на немецкий язык произведений английского поэта, и именно его «Манфреда», – хотя сам Гейне уверяет, что занимался этим только «из тщеславия»: Шлегель будто бы доказывал своему молодому приятелю, что Байрон непереводим, и тот, для опровержения этого мнения, принялся за работу. Что касается достоинства ее, то Шлегель, по словам переводчика, не нашел в ней никакой разницы с подлинником, – и кто прочтет теперь эти переводы, тот если и найдет суждение Шлегеля несколько преувеличенным, то все-таки признает в немецком воспроизведении большие достоинства и сразу увидит, что это переводил поэт, совершенно родственный по духу с автором.

Сблизившись с немецкими профессорами, Гейне нашел и между студентами несколько человек одинакового с ним образа мыслей, одушевленных одинаковыми интересами, то есть литературными и художественными, – и из них особенно сблизился с Ж.-Б. Руссо. Другой его товарищ, Штейнман, оставил нам не лишенное интереса описание внешности молодого поэта. Зимою одетый в белый фланелевый костюм, а летом – в желтую нанку, с надвинутой совсем на затылок ярко-красною Шапкой, с засунутыми в карманы руками, бродил он по улицам Бонна, всматриваясь пристально во все окружающее и находя именно в этих наблюдениях обильную пищу для сатирической стороны своего ума. Черты лица его были тонкие, цвет лица белый с легким румянцем, маленькие усики и постоянное ироническое выражение на губах, уголки которых особенно сильно вытягивались, когда ему приходилось сострить. Из других свидетельств мы знаем, что уже в эту пору развивалось в нем то своего рода кокетничанье отрицательным отношением к окружающей действительности, которое впоследствии, как это было и с Байроном, приняло более значительные размеры: как Байрон был, например, недоволен знаменитым скульптором Торвальдсеном за то, что тот не придал ему в бюсте достаточно мизантропического и разочарованного выражения, так боннский студент Гейне просит живописца, рисовавшего его портрет, не упустить из виду сатирического выражения его губ!..

Составить такой кружок, какой собрал около себя Гейне, сделавшийся тотчас же и самым выдающимся членом его, было трудно. В эту пору почти уже закончился тот период немецкой университетской жизни, когда студенчество было одушевлено нравственно чистыми и научными стремлениями, когда в сердцах большей части молодых людей, находившихся в немецких университетах, еще пылал огонь патриотического одушевления, который пробудили войны за освобождение. На смену этого фазиса университетской жизни явился теперь другой, когда место идеальных стремлений заступила грубая страсть к попойкам, дракам, кутежам; когда студенчество, в лучшем и благороднейшем значении этого слова, сменилось мелкой и по большей части узкой корпоративностью. Тут же было во всем ходу то шовинистское проявление «квасного» патриотизма, которое у немцев называлось – и называется – «немечничеством» и «тевтонством» и к которому Гейне, конечно, не мог относиться иначе как с антипатией; по крайней мере, мы имеем его заявление, что ненависть его к «тевтонам» зародилась в нем уже в ту пору. Прибавим к этому отвращение, которое Гейне, по аристократичности своего духа, свойственной всякому гению, питал ко всему грубому, ко всему, в чем слышалась лишенная всякого эстетического чувства «чернь», ко всему, что, по его словам, «слишком уж воняло скверным сыром, водкой и табаком»; прибавим и такие частные привычки, как некурение и воздержание от спиртных напитков, – и мы легко поймем, почему с огромным большинством боннской университетской молодежи он не имел ничего общего. Тем теснее была его дружба – а чувство дружбы было сильно развито в нем – с теми людьми, с которыми сошелся он здесь. Конечно, и тут далеко не обходилось без «жуировки», на которую был так падок чувствительный Гейне и в которой главную роль играли женщины; но она нисколько не мешала членам этого кружка сходиться для обсуждения всяческих вопросов – литературных, научных, общественных, для чтения друг другу своих произведений, вообще для умственной работы.