Выбрать главу

Гейне относился к этим занятиям самым серьезным образом, точно так же, как все серьезнее становилось его отношение к собственному поэтическому творчеству; отныне неизменным правилом его среди присущих всякому истинному дарованию мучительных сомнений в глубине своего творчества сделалось «Будь строг к самому себе»; и применение этого правила на деле, в продолжение всей жизни поэта, мы можем видеть в многочисленных оставшихся после него автографах стихотворений, где чуть не каждая строчка перемарана и переделана по несколько раз; в этом случае он тоже многим обязан Шлегелю, который перечитывал с ним его стихи и, указывая на те или другие несовершенства формы, побуждал молодого поэта работать над этим до тех пор, пока все недостатки не оказывались устраненными.

Поэтическое творчество Гейне, о котором мы только что упомянули, находило для себя в эту боннскую пору материал в острых воспоминаниях о своей недавней любви, в мире средневековых преданий и восточной поэзии, с которыми знакомил его все тот же Шлегель, в чудесной рейнской природе с ее цветущими берегами и такими же цветущими девушками, наконец, в тех «вопросах», которые все сильнее и сильнее возникали в голове и терзали сердце будущего поэта мировой скорби, находя себе уже теперь видное место в его произведениях. Под этими влияниями и впечатлениями в Бонне было написано немало песен, этих истинных жемчужин чистейшей лирики, баллад и романсов с их резко романтическим характером, сонетов, где самостоятельность и своеобразность творчества автора начала уже обнаруживаться в полном блеске; здесь же была начата трагедия «Альманзор» – все это произведения, к которым нам еще придется вернуться.

Но Гейне в своем творчестве не ограничивался только сочинением стихов; поэт работал и на критическом поприще – том, на котором впоследствии он заявил о себе так блистательно, несмотря на видимую легкость и поверхностность его замечаний, принесение иногда в жертву остроумию справедливости и беспристрастия, парадоксальность и так далее. Первым плодом критической работы была написанная в Бонне, то есть когда автору было всего двадцать лет, статья о романтической школе, служащая как бы прологом к его большому, появившемуся значительно позже, сочинению «Романтическая школа»; в этой ранней статье критическое понимание автора, а вместе и его самостоятельность, сказались в том, что он, оставаясь еще ревностным приверженцем романтизма, в то же время здраво и метко указывал на недостатки и заблуждения школы.

В Боннском университете оставался Гейне недолго. 4 октября 1820 года, то есть меньше чем через год после поступления сюда, мы уже видим его студентом университета Геттингенского. Что было причиною этого перехода – неизвестно; хотя в одном из писем своих он выставляет причиною волю «быка» (так называл он в минуты раздражения своего дядю, Соломона Гейне), но гораздо основательнее, думаем, считать побудительным в этом случае обстоятельством надежды нашего поэта обрести более обильную пищу для своей научной и литературной любознательности в Геттингене, университет которого еще недавно пользовался блестящей репутацией. Надежды эти, однако, далеко не оправдались, они даже остались совсем неосуществленными. На ловца и зверь бежит: та обстановка, в которую попал будущий автор «Путевых картин» в Геттингене, могла дать только новый материал его сатирической наблюдательности, расширить еще более его пессимистическое отношение к жизни. И общество, среди которого вращался наш поэт, и аудитории, которые поневоле приходилось посещать ему, ибо «бык» настаивал на превращении молодого стихотворца в доктора юриспруденции, – все точно соединилось для содействия мрачному настроению, которое несколько лет спустя нашло себе литературное выражение в десятке страниц, навеки обессмертивших Геттинген и его университет.

Факсимиле сонета Гейне 1820 года.

Г. Гейне. Бюст работы Эрнста Гертера.

Геттингенский университет.

Сам город, то есть общество, представился поэту битком забитым присяжными, педелями, диссертациями, прачками, компендиями, жареными голубями, гвельфскими орденами, гофратами, юстицратами и другими различными «ратами»; жителей его он разделил на четыре класса, которые, впрочем, немногим различались между собой: студентов, профессоров, филистеров и скотов; «класс скотов самый значительный», а филистеров «так много, как песку, или, лучше сказать, как грязи в море…»

Но гораздо важнее то впечатление, которое произвело на Гейне студенческое общество, окружавшее его. Большинство молодых людей принадлежало к ганноверскому дворянству (Геттинген входил в состав Ганноверского королевства), – дворянству той страны, «где, – писал Гейне в 1826 году, – только и видишь, что родословные деревья, к которым привязаны лошади, причем от великого множества деревьев страна остается во мраке и, несмотря на всех своих лошадей, не может двинуться вперед». В Геттинген это «милое юношество» посылали учиться, но тут они «сидели на корточках в своем кружке и беседовали только о своих собаках, лошадях и предках и мало занимались новою историей (то есть тою, которая могла бы послужить им во многих отношениях в назидание), а если порою и слушали ее, то в это время мысли их были поглощены созерцанием так называемого „графского“ стола, который – характерное отличие Геттингена – был предназначен только для высокородных студентов». С презрением и негодованием смотрел Гейне на этих молодых людей, думавших, что «они – цвет мира, а мы, остальные – лишь трава», стремившихся «прикрыть заслугами предков свое собственное ничтожество», но большинство которых вряд ли могло бы достоверно сказать, что совершили их предки, и показывало только, что имя их упоминается в «Книге о турнирах» Рюкснера. Глубокие корни пускались в душе нашего поэта такими, например, эпизодами, как эпизод с дававшим в Геттингене представление скороходом.

«Бедняга, – писал Гейне, вспоминая этот случай уже несколько лет спустя, – добегался до изрядной усталости, когда несколько ганноверских дворянчиков, изучавших там humaniora, предложили ему два-три талера, чтобы он еще раз пробежал пройденный им путь, – и человек побежал; он был бледен как смерть, и на нем была красная куртка; а следом за ним в столбе пыли скакали упитанные благородные юноши на горделивых конях, которые задевали по временам копытами задыхавшегося от этой травли человека, – и это был человек!..»

Само собой разумеется, что молодежи такого сорта было мало дела до науки, тем более науки живой, вроде литературы, политической истории, истории культуры…

«Представь себе, – писал Гейне своему приятелю в Бонне, – что из числа здешних 1300 студентов – а между ними уж конечно тысяча человек – немцы – только девять (это были слушатели профессора Бенеке, читавшего древненемецкую литературу) интересуются языком, внутреннею жизнью и священным умственным наследием своих предков. О Германия! Страна дубов и тупоумия!»

Впрочем, судя по свидетельству самого же Гейне, геттингенские кафедры представляли собой весьма мало привлекательного, и над всем господствовал бездушный педантизм. Из всех профессоров, всходивших на эти кафедры, автор «Путевых картин» с уважением вспоминал лишь о двоих: о только что названном Бенеке и старике Сарториусе, особенно о последнем. Сарториус, по заявлению Гейне, уже в те молодые годы вселил в него глубокую любовь к изучению истории, а потом, укрепив эту страсть, повел дух своего ученика по спокойному пути, дал его жизненной отваге спасительное направление и, главное, приготовил ему те исторические утешения, без которых он никак бы не мог переносить обыденные печальные явления.

О других геттингенских профессорах наш поэт или совсем не говорит, или говорит для того, чтобы охарактеризовать, вернее – навсегда заклеймить кого-либо из них. Правда, слова Гейне мы не должны принимать в настоящем случае за вполне наличную монету, тем более зная, что в Геттингенском университете, при действительно незавидном состоянии его в эту пору, были все-таки профессора, занимавшие в науке почетное место: мы должны постоянно помнить, что это отзывы поэта в крайне неблагоприятной для него, именно как поэта, обстановке, когда он, по его собственным словам, «не выходил из римских Пандектов», когда «римские казуисты опутали его ум будто серою паутиною, сердце точно прищемилось железными параграфами эгоистической системы права, в ушах то и дело звучало: Трибониан, Юстиниан, Гермогениан и Думерьян…» Но в этом-то именно отношении и дороги нам эти отзывы, ибо для нас в настоящем случае важна, конечно, не фактическая верность истории Геттингенского университета, а то, как действовала эта атмосфера на поэта, другими словами – каковы были его настоящие, задушевные стремления среди такой обстановки.