Предваряя публикацию откровенно революционного воззвания, Герцен готов снова повторить свою мысль об «отвращении от кровавых переворотов», в которых видит «великое не-счастие». Еще и еще раз подчеркнуть: «…к топору, к этому ultima ratio[158] притесненных, мы звать не будем до тех пор, пока останется хоть одна разумная надежда на развязку без топора». А если народ бросится к топору, то «будемте стараться всеми силами, чтоб этого не было».
Какой же выход? Какая дорога к освобождению? Образованному сословию — «идти дальше самого правительства в освобождении крестьян с землею».
Герцен терпеливо убеждал отчаянного радикала, что в России правительство в деле освобождения с землей идет дальше всех: кто, кроме государя, «сделал что-нибудь путного для России»? И свои заслуги в деле пробуждения России он не склонен умалять. Несмотря на все удары слева и справа, его позиция неизменна. Он будет с тем, кто освобождает, и пока освобождает.
Герцен находит точную формулу для ответа своему радикальному оппоненту: «К метлам надобно кричать, а не к топорам!»
Тогда, в период взлета «Колокола», Герцен считал, что его деятельность «удалась вполне, и работа, жертвы — всё вознаградилось успехом», но о собственном «увековечении» не думал. Хотя, к счастью для близких, благожелательных современников и интересующихся потомков, он часто фотографировался. К этому располагали множество фотографических заведений в британской столице и возобновившиеся встречи после «замирения» с двоюродным братом С. Л. Левицким, ставшим отменным мастером, снимавшим даже царскую семью.
Н. Трюбнер, компаньон и неизменный издатель Искандера, сильно пополнивший свое состояние на запрещенной продукции вольного станка, особенно когда дела пошли в гору, по свидетельству Тучковой, «боготворил Герцена до такой степени», что заказал немецкому скульптору Грассу бюст Александра Ивановича для украшения им собственной книжной лавки.
В июне 1860-го в дом Герцена водворилась превосходная «большая картина апотеозы „Полярной звезды“ и „Колокола“», которую прежде он знал по фотографии. Ее написал «один академик Петерб[ургской] академии», а русские художники поднесли ее своему кумиру. Герцен рассматривал полотно, восхищался: «Середняя фигура очень грациозна. Внизу Алекс[андр] II, генералы в масках, попы — и народ, слушающий звон».
Действительно, на темном полотне — звонящий колокол. По его поверхности три ряда надписей, уловивших общественное звучание газеты, стиль и качества публицистики Герцена: «„Гласность“, „Правда“, „Талант“, „Философия“, „Благородство и твердость“, „Любовь и смелость“, „Острота“, „Беспристрастие“, „Деятельность“, „Желчь“, „Поэзия и ирония“, „Самобытность“, „Самоотвержение“. [Для] спасения родной России, слит в Лондоне в ½ XIX века, Свобода русского слова».
Говоря об авторе картины в письме сыну, имени артиста, живописца Герцен, понятно, не называет. Шпионы всех мастей шныряют повсюду. «Колокол» предостерегает: «Шпионство Васильчикова в Париже». Русские художники, командированные в Европу Российской академией художеств, протестуют против незваных вторжений в их мастерские. Под их негодующим письмом — подписи А. Боголюбова и Г. Будковского, А. Щедрина и М. Клодта, И. Шторма и А. Бейдемана. Васильчиков, служащий при русской миссии, под видом интереса к искусству тайно посещает их студии. От его глаза не скрывается и «Апофеоз» работы славного академика, внука Радищева Алексея Боголюбова. О показе картины в Петербурге речи нет. Ее путь — в Лондон. Герцен доволен. Видит в подношении свидетельство «лестного признания», ибо «Колокол» «призывает не только массы», но и «артиста».
Призванным артистом заявляет себя и князь-крепостник, богатейший тамбовский душевладелец, мастер проделок и чудачеств, с которым судьба сводит Герцена при необыкновенных обстоятельствах. Князь Юрий Николаевич Голицын из той, особо интересующей Герцена человеческой породы оригинальных личностей, «живых редкостей» из отечества, «крупный характеристический обломок всея России».
Феномен этого одаренного, Богом отмеченного музыканта, композитора, хормейстера, да еще так безрассудно полюбившего Герцена и его вольную печать, не мог не сразить художественного воображения Александра Ивановича, открывшего для его фантастической истории (которую местами чувствовал неправдоподобной) страницы «Былого и дум».