— Где ты пропадал, Моз? Старуха вчера вечером звонила. Я потом глаз не сомкнул. Где ты сейчас?
— Эля, — назвал его Герцог домашним именем, — ты не беспокойся. Ничего страшного, но я в городе, на 11-й и Стейт-стрит.
— В главном полицейском управлении?
— Небольшое дорожное происшествие. Без жертв. Но меня держат под залог в триста долларов, а их у меня при себе нет.
— Какой разговор, Моз! Мы тебя с прошлого лета не видели. С ума все посходили. Я скоро буду.
Он ждал в камере еще с двумя. Один был пьян и спал в грязном исподнем. Другой был негритянский паренек, совсем юный, в дорогом бежевом костюме и коричневых туфлях из крокодиловой кожи. Герцог поздоровался с ним, но парень предпочел отмолчаться. Ушел в свои неприятности и увел глаза в сторону. Мозесу было жалко его. В ожидании он прислонился к решетке. Не его это сторона решетки, он это кожей чувствовал. Унитаз, голая металлическая скамья, мухи на потолке. Не по его грехам, считал Герцог, такая обстановка. Он тут мимоходом. На улицах, в американском обществе — вот где отбывает он свой срок. Он безразлично сел на скамью. Из Чикаго, думал он, надо уезжать немедленно и только тогда вернуться, когда он сможет быть полезным Джун, по-настоящему полезным. Хватит горячки, надрыва и театральщины с подглядыванием в окна; хватит аварий, обмороков, встреч «ты бьешь — он кричит» и очных ставок. Гул беды в коридорах и камерах, вонь в канцелярии, печать отверженности на лицах, за открывшейся дверью — судьба вот этого мертвецки спящего, залившего подштанники мочой, — имеющий глаза, ноздри, уши пусть слышит, обоняет и видит. Имеющий разум, сердце — пусть задумается.
Устроившись, чтобы не бередить боль в ребрах, Герцог даже умудрился набросать некоторые мысли. В них не было особого складу и уж тем более логики, они просто приходили ему в голову. Такая была система у Мозеса Е. Герцога, и он азартно записывал на колене: Грубый, несовершенный механизм гражданского мира. Что называется, каменный век. Если в основе общественного порядка лежит, по мысли Фрейда, Рохайма и пр., коллективное древнее преступление, когда группа братьев нападает на праотца, убивает и пожирает его, освобождаясь через это убийство и объединенная теперь пролитой кровью, то известный смысл есть в том, чтобы тюрьма сохраняла мрачную, архаическую атмосферу. Еще бы: дикая сила объединившихся братьев, солдат, насильников и т. д. Только это все метафора, не более. Я не могу смириться с мыслью, что мое затмение производно от этого глухого бессознательного мрака. От этой примитивной кровавой каши.
Мы можем сомневаться и отрицать, но заветная мечта человеческая состоит в том, что жизнь может исполниться смысла. Каким-нибудь непостижимым образом. Еще до смерти. Может совершиться не вопреки логике, а непостижимо. Пощаженный этими грубыми тюремщиками, ты получаешь последний шанс познать справедливость. Истину.
Дорогой Эдвиг, быстро записывал он. Вы отлично отработали гонорар, разъяснив мне, что неврозы можно квалифицировать по неспособности выдерживать двусмысленные ситуации. Я только что прочел в глазах Маделин очевидный приговор: «Трусу не жить!» Ее заболевание — самоочевиднейшее. Позвольте мне скромно признаться, что с двусмысленностями я теперь управляюсь гораздо лучше. Впрочем, рискну сказать, что меня пощадила главная двусмысленность, приводящая в отчаяние интеллектуалов, а именно: цивилизованные индивидуумы ненавидят и отрицают цивилизацию, которая только и делает возможным их существование. А по душе им некое воображаемое положение человека, которое они сами же измыслили и полагают единственно правильным — единственной реальностью человека. Как это странно! Однако самая культурная, отборная и разумная часть общества зачастую и самая неблагодарная. В неблагодарности, впрочем, ее общественное назначение. Вот вам еще одна двусмысленность! Дорогая Рамона! Я очень обязан тебе и прекрасно это понимаю. Пока я, наверно, не вернусь сейчас в Нью-Йорк, но связь буду поддерживать. Господи! Смилуйся! Господи Боже! Рахэм олеину, мелех маймид[242]. Царь смерти и живота!..
Когда они выходили из полицейского управления, брат заметил ему: — Ты вроде бы не очень расстроен.
— Да, Уилл.
В небе над тротуаром и теплым вечерним сумраком пролегли золотистые шлейфы реактивных самолетов, и к северу от 12-й улицы уже сумбурно зыбились огни кабаков, бледное месиво, в котором увязала улица.
— Как ты себя чувствуешь?