— Я надеялся, что мы с Маделин как-нибудь осядем.
— В этом своем лесу? Не глупи. С этой егозой? Кого ты дуришь? Вертайся к своему очагу. Ты еврей из Вестсайда. Я тебя ребенком видел в Еврейском народном институте. Тормози. Прищеми хвост. Я люблю тебя больше своих. Ты мне никогда не пудрил мозги гарвардской липой. Держись людей с добрым сердцем, любящих. Ну! Что скажешь? — Он откинул свою большую, красивую желтую голову, заглянул Герцогу в глаза, и тот снова почувствовал себя в кольце приязненных чувств. Все в бурых рытвинах лицо Химмельштайна радостно сияло. — Ты можешь продать эту мусорную кучу в Беркширах?
— Наверно.
— Тогда решено. Умей проигрывать. Они порушили Гайд-парк, но тебе все одно не жизнь с выпендрешными шмо[79]. Селись ко мне поближе.
Хотя он обессилел вконец и сердце по-дурному надрывалось, но эту сказку Герцог слушал завороженно.
— Возьми себе экономку примерно своих лет. И чтобы для этого дела годилась. Кому плохо? Или давай подберем экономку роскошного шоколадного цвета. Только японок больше не надо.
— Ты что имеешь в виду?
— Ты знаешь, что я имею в виду. А может, тебе нужна такая, чтобы прошла концлагеря и будет благодарна за домашнее тепло. Мы с тобой как заживем! Будем ходить в русскую баню на Норт-авеню. Пусть меня помяли на курорте, но клал я на них: еще двигаюсь. Заживем любо-дорого. Подберем себе ортодоксальную шул[80], расплюемся с Темплом. Ты да я — славные будем хазаны[81]. — Расплющив губы и выявив неброскую ниточку усов, он запел: — Мипней хатоэну голину меарцену — И за грехи наши изгнаны были из земли нашей. — Ты да я — два старозаветных еврея. — Он облучал Мозеса росисто-зелеными глазами. — Умничка ты мой. Чистая, добрая душа.
Он поцеловал Мозеса. Тот ощутил привкус картофельной любви. Любви расплывчатой, вспухающей, голодной, неразборчивой, трусливой — картофельной.
Ах, болван! — крыл себя Мозес в поезде. — Болван!
На крайний случай я тебе оставил деньги. Ты их все отдал Маделин — на тряпки. Ты чей был адвокат — ее или все-таки мой?
По его отзывам о клиентках, по нападкам на мужчин я давно должен был все понять. Но Бог мой, как я угодил во все это? Зачем вообще связался с ним? Вот уж поистине сам напросился на весь этот бред. Я до такой степени завяз в идиотизме, что даже эти Химмельштайны разбирались во всем лучше меня. Открывали глаза на жизнь и наставляли в истине.
Отмщенный ненавистью за собственную гордую глупость.
Позже, когда день уже догорал, он ждал парома в Вудс-Хоул и сквозь зеленую густоту смотрел на кружево светлых отражений на дне. Он любил задуматься о силе солнца, о свете, об океане. Чистота воздуха умиляла. Ни пятнышка не было в воде, где стайками ходили пескари. Герцог вздохнул и сказал себе: Славь Господа, славь Господа. Дышалось легко. Его будоражили открытый горизонт, густые краски, йодистый океанский запашок от водорослей и моллюсков, белый, мелкий, тяжелый песок, в особенности же вот эта зеленая прозрачность, которую он пронизал до каменного дна в плетении золотых линий, всегда подвижных. Отражайся его душа так же ясно и чисто, он бы молил Бога дать ему такое применение.
Только очень уж это просто. Очень по-детски. В действующей среде нет этой ясности — она бурлива и гневлива. Люди вовсю действуют. Смерть начеку. И если у тебя есть немного счастья — спрячь его. А когда твое сердце полно, замкни свои уста.
У него бывали минуты здравомыслия, но растянуть их надолго он не мог. Паром пришел, он ступил на палубу, плотно надвинув шляпу от ветра и немного стесняясь естественного в такие минуты воскресного настроения. Клубя песок и пыль, заезжали машины. Герцог с верхней палубы смотрел на погрузку. Поставив чемодан на попа, он вытянул на него ноги и во время переправы загорал, щурясь на встречные суда.
В Виньярдской Гавани он поймал на верфи такси. Машина свернула вправо, на главную улицу, параллельную гавани, обсаженную большими деревьями, — справа море и парусники, сверху напитанная солнцем листва. Сияли золотые вывески на красных фасадах. Торговый центр походил на яркую декорацию. Такси двигалось медленно, словно щадя свое барахлившее сердце. Проехали публичную библиотеку, развязки, обставленные столбиками, лирообразные гигантские вязы и яворы с клочковатой белой корой: яворы он отметил. В его жизни они занимали важное место. Сгущалась вечерняя зелень, и все слабее синело море, когда с потемневшей травы переведешь на него глаза. Такси опять свернуло вправо, к берегу, и Герцог вышел, за расчетом пропустив мимо ушей половину шоферских указаний. «Вниз по лестнице, потом вверх. Я понял. О’кей». Он увидел принарядившуюся Либби, высматривавшую его с веранды, и махнул ей рукой. Она послала ему воздушный поцелуй.