Выбрать главу

Переночевать он собрался у Лукаса Асфалтера, с чем и звонил ему из будки — напроситься. — Я тебе не помешаю? У тебя никого? Правда? Слушай, сделай мне огромную любезность. Я не могу звонить Маделин и просить о встрече с ребенком. Она вешает трубку, узнав мой голос. Может, ты позвонишь и договоришься насчет Джун назавтра?

— Ну конечно, — сказал Асфалтер. — Прямо сейчас позвоню, чтобы знать к твоему приходу. А ты что свалился к нам — просто так? Экспромтом?

— Спасибо, Лук. Сейчас и звони.

Он вышел из будки, думая, что и впрямь надо отдохнуть, поспать хоть немного. При этом ему было странно, как это он ляжет, закроет глаза — завтра может не вернуться это состояние простого, раскованного, цепкого осознания всего. Он поэтому ехал медленно, остановился у «Уолгрина», купил бутылку «Катти Сарк» для Лука и игрушки для Джун — надувной мяч, перископчик, чтобы смотреть за диван, за угол. Он даже нашел время дать Районе телеграмму из желтого здания «Уэстерн юнион» на Блэкстоун и 53-й улице. Чикаго делами два дня — вот такой текст. Люблю. На нее можно положиться, она утешится на время его отсутствия, не будет мрачно упиваться своей «брошенностью», как это было бы с ним, — у него это детская болезнь, детский страх смерти, изломавший, искромсавший его жизнь совершенно замысловатым образом. Уяснив себе, что все должны быть снисходительны к недотепистым мужчинам, оставшимся сущими детьми, чистыми сердцами в джутовой упаковке невинности, и охотно допуская необходимую долю неизбежной лжи, он запасся эмоциональным лакомством: истина, дружба, преданность детям (американцы обожают малышей) и картофельная любовь. Это мы уже знаем. Но это далеко не все. Отсюда лишь начинается приближение к началу истинного самосознания. Необходимой его предпосылкой является мысль, что человек неким образом больше, нежели его «характерные черты», всякие там чувства, стремления, вкусы, прожекты — то есть все, что ему угодно назвать: «Моя жизнь». Есть основания надеяться, что жизнь есть нечто большее, нежели это облако частиц, эта элементарная вещественность. Пройдите через постижимое — и вы убедитесь, что лишь непостижимое дает хоть какой-то свет. Это вовсе не «общая идея», к которой он пришел. Это что-то неизмеримо более важное, нежели все, что он обозревал в слепящем свете телеграфногр зала. Все предстало ему исключительно ясным. Что давало эту ясность?

Что-то на самом конце линии. Была ли то Смерть? Но смерть не была той непостижимостью, какую приняло его сердце. Ни в коем случае.

Он перестал глазеть на тонкую стрелку, мерящую шаги по циферблату, на желтую мебель, пришедшую из другой эпохи, — неудивительно, что крупные корпорации гребут такие прибыли; высокие сборы, старая обстановка и никаких конкурентов — «Почта и Телеграф» ликвидировалась. С этих желтых столов им побольше перепало, чем папе Герцогу с такой точно мебели — на Вишневой улице. Напротив них был бордель. Когда мадам переставала платить полицейским, те выбрасывали со второго этажа постели шлюх. Женщин заталкивали в полицейскую карету, они орали негритянские проклятья. Папа Герцог, бизнесмен, созерцал эти отбросы порока и дикости, этих полицейских и варварски тучных баб, стоял среди таких же вот столов — обычной подержанной обстановки, приобретаемой на оптовых распродажах. Тут и закладывалось мое наследственное состояние.

Перед домом Асфалтера он запер «сокол» на ночь, оставив подарки для Джуни в багажнике. Перископ ей обязательно понравится. В доме на Харпер авеню есть что повидать. Пусть девочка узнает жизнь. Чем хуже — тем лучше, может быть.

На лестнице его встретил Асфалтер.

— Заждался тебя.

— Что, сорвалось?

— Нет-нет, не волнуйся. Я заеду за Джун завтра в обед. Она ходит в дошкольную группу на полдня.

— Замечательно, — сказал Герцог. — Проблемы были?

— С Маделин? Никаких. Тебя она не хочет видеть, а с дочуркой можешь общаться сколько пожелаешь.

— Она не хочет, чтобы я пришел с судебным постановлением. С точки зрения закона у нее двусмысленное положение, раз в доме этот проходимец. Ну, дай посмотреть на тебя. — Они вошли в квартиру, там было посветлее. — Отпускаешь бородку, Лук?

Пряча глаза, Асфалтер застенчиво и нервно потрогал подбородок. Он сказал: — Категорически отрицаю.

— Компенсируешь свалившуюся на голову плешь? — сказал Герцог.

— Борюсь с депрессией, — сказал Асфалтер. — Думал, перемена облика поможет… Прости, у меня такой хлев.

Асфалтер всегда жил в типично аспирантской грязи. Герцог огляделся. — Если мне когда-нибудь еще привалит наследство, я куплю тебе книжные полки, Лук. Этим этажеркам давно пора в отставку. Научные труды тяжеловесны. Стой, да ты застелил мне кушетку свежим бельем. Очень любезно с твоей стороны, Лук.

— Для старого друга.

— Спасибо, — сказал Герцог. И сам удивился, что говорить ему трудно. Незнамо откуда прихлынувшее чувство перехватило ему горло. Глаза увлажнились. Картофельная любовь, объявил он про себя. Тут как тут. Верный своей склонности называть вещи своими именами, он возвращал себе самообладание. Одернув себя, он взбодрился.

— Лук, ты получил мое письмо?

— Письмо? А ты посылал? И я тебе посылал.

— Я не получил. Что там было?

— Насчет работы. Ты помнишь Элайаса Тубермана?

— Социолог, который женился на тренерше?

— Не смейся. Он главный редактор стоуновской энциклопедии, у него миллион на переиздание. Я курирую биологию. Тебя он ищет, чтобы ты взял историю.

— Почему — я?

— Говорит, что перечитал твою книгу о романтизме и христианстве. В пятидесятые, когда она вышла, он ее прозевал. Говорит; это памятник.

Герцог помрачнел. Он прикинул несколько ответов и все забраковал.

— Не знаю, какой я сейчас ученый. Когда я ушел от Дейзи, я, очевидно, бросил и науку.

— И Маделин тут же подхватила ее.

— Вот-вот. Они поделили меня между собой. Валентайн обтесался за мой счет, Маделин собирается стать профессором. У нее вроде бы устные экзамены скоро?

— Прямо сейчас.

Вспомнив умершую обезьяну Асфалтера, Герцог сказал: — Что на тебя нашло, Лук? Ты, часом, не заразился туберкулезом от своего питомца?

— Нет-нет. Я регулярно делаю туберкулиновую пробу. Ничего нет.

— Это надо быть не в себе, чтобы проводить Рокко искусственное дыхание рот в рот. Чудить, знаешь, надо в меру.

— Про это тоже писали?

— Конечно. Иначе откуда я знаю? Как вообще это попало в газеты?

— Один паразит с кафедры физиологии подрабатывает сплетнями в «Америкен».

— Ты сам-то знал, что у обезьяны туберкулез?

— Знал, что болеет, а чем — не представлял. И конечно, не предполагал, что так тяжело перенесу его смерть. — К суровости, с какой глянул на него Асфалтер, Герцог был не готов. У него разномастная бородка, но даже темнее утраченных волос смотрели его глаза. — Я буквально вошел в штопор. Ведь я думал, что водить дружбу с Рокко — это так, баловство. Не понимал, как много он значил для меня. Знаешь, я вдруг осознал, что никакая другая смерть не могла поразить меня сильнее. Я задавался вопросом: потрясла бы меня хоть в половину так же смерть моего брата. Думаю — нет. Все мы, понимаю, на чем-нибудь сдвинуты. Но…

— Не обижайся, что я улыбаюсь, — повинился Герцог. — Не могу удержаться.

— А что тебе остается?

— Это еще не самое страшное — любить свою обезьяну, — сказал Герцог. — Le coeur a ses raisons (Сердцу не прикажешь). Ты видел Герсбаха. Задушевным другом доводился. А Маделин — та любит его. Так чего же тебе стыдиться? Еще одна душераздирающая комедия. Ты читал рассказ Кольера про человека, который женился на шимпанзе? «Его обезьянка-жена»? Великолепный рассказ.

— Я был страшно угнетен, — сказал Асфалтер. — Сейчас я ничего, а тогда почти два месяца не работал, и слава Богу, что у меня нет жены и детей, от которых пришлось бы скрывать свою истерику.

— И все это в честь обезьяны?

— Я перестал ходить в лабораторию. Сел на транквилизаторы, но так не протянешь долго. Надо было брать себя в руки.

— И ты пошел к доктору Эдвигу? — рассмеялся Герцог.