– Напрасно вы, Герман Александрович, беспокоите суд остроумными реляциями. Вас присудили к штрафу, но держат в тюрьме единственно по той причине, что из Петербурга получена секретная бумага относительно ваших противозаконных действий. До уточнения некоторых деталей вам придется набраться терпения.
– На какой срок?
– Определительно сказать трудно, – отвел глаза Бориславский.
– Но до выяснения всех интересующих вас обстоятельств вы лично могли бы разрешить мне жить в городе на частной квартире?
– Вы же удерете.
– Освободите меня под залог или поручительство.
– Вот что, – подумал Бориславский, – дайте честное слово, что останетесь в черте города.
– Я предпочел бы менее романтические гарантии, – пробормотал Лопатин.
Слово связало бы его. Он никогда не изменял своему правилу: раз дав слово, никогда не бери его назад.
Видимо, и Бориславский за все эти месяцы достаточно изучил своего пленника:
– Ваше слово. Других гарантий я не приму.
– Хорошо, – ответил Лопатин, – я даю вам это слово.
Он вдруг вспомнил, как в окружном суде при нем был разговор о скором отъезде Бориславского из Иркутска. Он давал слово ему, лично полковнику Бориславскому, и мог не считать себя связанным этим словом, когда вместо Бориславского будет другой полицмейстер.
Конечно, желая избежать долговременного обязательства, он прибегал к увертке, к хитрости. Но, как говорят французы: á la guerre comme á la guerre[15].
Он мог смело сказать: эта уловка была ничуть не хуже и не лучше тысячи подобных двусмысленных обязательств, к которым прибегали в разные времена воюющие партии. Они нисколько не подвергали себя этим упреку в бесчестности.
– Я даю вам слово, – повторил Лопатин.
Первые дни он упивался свободой. Ходил по иркутским улицам, наслаждаясь самой возможностью ходить по плиточным тротуарам центральных улиц, по мягкой траве, которой поросли улочки и переулки окраин.
Только просидев взаперти несколько месяцев и лишь на куцых тюремных прогулках видя над головой чистое небо (да и то сжатое каменными стенами), человек постигает всю благодать окружающего его зеленого, голубого, пахнущего, лопочущего мира.
Лопатин часами бродил по улицам, а когда уставал, уходил на берег Ангары или устраивался где-нибудь на базаре или на пристани.
Базары в Иркутске на трех площадях: на хлебной, сенной и мелочной. Пристаней тоже три: чайная, рыбная и дровяная. Там с утра до вечера – пестрая, интересная жизнь.
К тому времени, когда судьба забросила Лопатина в Иркутск, он успел прочитать множество научных книг и провести не одну бессонную ночь над разгадкой головоломных проблем. В свои двадцать пять лет он разбирался в экономических учениях лучше, чем многие маститые профессора русских, да и западных университетов. Он слонялся между крестьянскими подводами, забирался на деревянные барки и лодки, прислушивался к спорам торговцев, рыбаков, городских мещанок, и для него беспорядочный гвалт торговых мест звучал членораздельной, увлекательной речью.
Он думал о том, с какой жадностью выслушает Маркс его рассказ о здешней жизни. Ведь то, что увидишь своими глазами и услышишь своими ушами, не заменит никакой письменный отчет, никакая статистическая таблица.
Настал, однако, день, когда он не смог прийти с утра ни на площадь, ни на пристань. Вместе с чиновным людом сибирской столицы отправился на службу.
Надо было на что-то жить.
Деньги, отобранные при аресте, вернули, но он счел бы себя подлецом, если бы тратил их на себя. Эти деньги собирали друзья для освобождения Чернышевского.
Пришлось поступить на службу в местную контрольную палату и все утро возиться с сухими учеными реестрами.
Когда прошла горячка первых дней свободы, он понял: Иркутск стал для него большой тюрьмой. Чем дальше, тем больше чувствовал неуютность и тесноту города. Это чувство усугублялось работой в палате. Там он и взаправду ощущал себя заключенным.
Маленькие окна с хищными переплетами рам, напоминавшими решетки, нагоняли тоску и мрачные мысли. Он скрепя сердце занимался какими-то дурацкими вычислениями; стиснув зубы, подчинялся какому-то заскорузлому тюфяку в чине коллежского советника.
Усмехаясь, вспоминал слова Шишкина: «Мои рабы – десять пальцев, а сам я – не раб».
Утешаться афоризмами глупо. Он был поставлен в рабское положение.
Он аккуратно ходил на службу, послушно являлся в жандармское управление, вежливо разговаривал с полицейскими, а сам лихорадочно думал об освобождении.