Выбрать главу

оттеняется и разоблачается «сокрытым» под сенью восторженной интонации, поданным незаметно, исподволь коварным вопросом:

Куда ты скачешь, гордый конь, И где опустишь ты копыта?

Конь, полный огня, с седоком, в коем — «какая сила..!», оказывается, скачет в бездну. Вот к чему ведет нас Пушкин, неявноотрицающе пользуясь одическими клише. (Между прочим, вновь с помощью примечания поэт дает здесь подсказку читателю: «Смотри описание памятника в Мицкевиче. Оно заимствовано из Рубана — как замечает сам Мицкевич». Обычно, когда исследователи обращают внимание на эту сноску, речь сразу заходит об аналогичном описании у Мицкевича, тогда как Пушкин уточняет: «…оно заимствовано из Рубана», т. е. у рядового одописца XVIII в.)[57]

Образ царя начинает контрастировать не только с ситуацией окружающей жизни и порождающими ее, при всей их обыденности, драмами, но и с пушкинским мировосприятием.

Мир Всадника — это надлично-социальные и порой внечеловеческие идеи, отношение к которым у Пушкина крайне сложное (настолько же сложно и отношение к выражающей и воспевающей их оде). Вводя классицистический пласт в свое повествование, Пушкин тем самым непрямо оценивал и безымянного героя, смотревшего с берега «пустынных волн» сквозь реальность; того, о ком последние одизмы повести:

И озарен луною бледной, Простерши руку в вышине, За ним несется Всадник Медный На звонко скачущем коне <…>

Иное дело — пушкинское отношение (историософское и «литературное») к Империи как таковой. Уже в финале «Кавказского пленника» он, «певец Империи и свободы»,[58] выныривал из романтической волны, в которой утопилась его Черкешенка, и принимал позу одического витии, славящего покорение Кавказа и подвиги русского оружия:

…И воспою тот славный час, Когда, почуя бой кровавый, На негодующий Кавказ Поднялся наш орел двуглавый; <…> Но се — Восток подъемлет вой! Поникни снежною главой, Смирись, Кавказ: идет Ермолов!

Традиционная романтическая оппозиция резко осложняется; существенно не только национальное и государственное, но также — имперское, в котором снимается традиционная романтическая оппозиция. Имперское противопоставлено национальному как великое — малому, как движущееся — неподвижному. Но противопоставлено оно и государственному; не только (и не столько) как иррациональное — рациональному, но и как стихийное — разумному.

Национальное Пушкину близко, государственное ему пока враждебно (это мотив постоянно присутствует в стихах периода южной ссылки), но имперское ему не может нравиться или не нравиться, быть родственно или враждебно, близко или чуждо. Оно ему — свойственно, оно от него неотторжимо. И значит, оно может служить предметом истинно романтического восхищения, может быть восславлено даже тем, кто изгнан государством, может быть метафорически воспринято не как нечто вненациональное, антинациональное, а как нечто сверхнациональное. Позже, в «польском» цикле 1831 г. Пушкин окончательно закрепит эту идею в формуле «русского моря», в которое сливаются «славянские ручьи», но самый образ вызревает у него уже в начале 20-х годов.

Нетрудно заметить, что эта поэтическая модель полностью встроена в культурную парадигму русской имперской мифологии, причем встроена сознательно. Порою же встраивание происходило как бы вопреки воле писателя, вопреки его замыслу. Так случилось, например, с «Эдой» Баратынского, отчетливо полемичной по отношению к финалу «Кавказского пленника». Сместив действие своей поэмы с Юга на Север, перенеся его с дикого Кавказа в полудикий чухонский край, Баратынский изобразил бесполезность, безблагодатность встречи «западного» человека, русского офицера, с «непросвещенной» финской девой, сказал о бессмысленности, бесполезности пережитого ею страдания: «И все напрасно!..»[59]

В Эпилоге он восклицал, пародируя Пушкина:

Ты покорился, край гранитный, России мочь изведал ты И не столкнешь ее пяты, Хоть дышишь к ней враждою скрытой! Срок плена вечного настал, Но слава падшему народу! Бесстрашно он оборонял Угрюмых скал своих свободу.
вернуться

57

О пушкинском «споре-соглашении» с Мицкевичем в «Медном Всаднике» см.: Эйделъман Н. Я. Пушкин: Из биографии и творчества. 1826–1837. М., 1987. С. 260–284.

вернуться

58

Формула Г. П. Федотова. См.: Федотов Г. П. Певец Империи и свободы // Федотов Г. П. Новый Град. N.-Y., 1952. С. 243–268. (Впоследствии многократно переиздавалась. См., в частности: Пушкин в русской философской критике: Конец XIX — первая половина XX в. М., 1990.)

вернуться

59

Баратынский Е. А. Стихотворения. Поэмы / Изд. подготовил Л. Г. Фризман. М.,1982. С. 180 (Серия «Литературные памятники». Далее цитаты по этому изданию).