Дальше начинаются не просто сюжетные, но уже текстуальные переклички двух произведений: «За ночью адскою восходит райский день/<…>/Один Дамон стоит, мертвец непогребенный, / Недвижный взор вперя на волны разъяренны», которые «в гранитный берег хлестали». Любовь, заставившая Евгения ринуться на утлом челне через волны, чтобы узнать о страшной утрате («Судьба с неведомым известьем…»), Дамону «мужество и средство подала/ Челн выдолбить, преплыть безвестную пучину, / И удивить судьбу — отнять у ней Алину». На этом переклички кончаются, начинаются разногласия. Ибо вопреки Воейкову, вопреки всей философии идиллии с ее упованием на житейское благо, Пушкин направляет вектор сюжета к трагедии, ставшей «заменой счастия». И если какая-то мысль «Первого мореплавателя» ему и близка, то это мысль, высказанная Воейковым в начале, а затем опровергаемая финалом:
В «Медном Всаднике» тот, кто смирился с непрочностью бытия (рыбак даже не земледелец, его улов — полностью дело случая!), тот сохранил данное ему от века. Кто сделал ставку на тихое, но прочное счастье — тот потерял все.
Развязка, предшествующая завязке. Ломанная линия «внешнего» сюжета пушкинской повести как бы повторила страшный узор трещины, которую под ударом исторической стихии дал в самой своей сердцевине изображенный в «Медном Всаднике» мир.
Но едва ли не главный парадокс сюжета «Медного Всадника» заключен в том, что развязка дана в нем фактически одновременно с завязкой, хотя и убрана в ее тень. Вспомним выделенный пробелами отрывок Вступления: «Люблю тебя, Петра творенье…». Прежде чем поведать о расколе мир, поэт намечает — как духовный противовес этому расколу — образ цельной, истинной, распахнутой настежь жизни, где все объединено его любовью.
В этом описании совмещены контрасты — державное течение Невы и задумчивые ночи; полнощная царица и синий лед реки; да и сама река дана в двух «ипостасях»: государственной, державной и — природной. Но границы между этими сферами бытия словно разомкнуты; они не противоречат и не противостоят друг другу, а вполне мирно и дружественно соседствуют. В монологе «Люблю тебя, Петра творенье…» явлена многосторонность мира, уравновешивающая разные, порой даже противоположные, его стороны. Вот выход из драмы разъединения, легшей в основу «внутреннего» и «внешнего» сюжетов повести, выход, требующий не социальных потрясений, не государственных переворотов, крови и стихии, но всего лишь переживания каждым человеком родства с бытием, готовности своей жизнью ответить, откликнуться на его многомерность: «Люблю тебя…»
Если взглянуть на образы этого отрывка сквозь призму «Рыбаков», то обнаружится, что прежде всего перекликаются между собой описания петербургских ночей, полусумрачных, полупрозрачных.
У Гнедича:
У Пушкина:
Велик соблазн сделать из этого сопоставительного ряда, где общим оказывается не только переживание «смещенного» петербургского времени, не только световой эффект описания, но даже и его цветовая гамма — золото небес, отчетливо выделенное на фоне полупрозрачного воздуха, — вывод о нескрываемо-«идиллическом» идеале Пушкина, контрастно противопоставленном «одическому» началу предшествующего отрывка («<…>/Как перед новою царицей / Порфироносная вдова»).